Лиловые люпины
Шрифт:
…Непривычным покажется мне шагать в неурочное время уроков по улице, малолюдной и ослепительной под солнцем, приближающимся к полудню. Скорбных толп под репродукторами я уже не застану; редкие прохожие в открытую заснуют по своим будничным и совсем не траурным делам, вбегая в магазинные двери или приникая к пастям ларьков; радио будет транслировать похоронные мелодии словно бесцельно, непонятно для кого. Мне даже почудится, что все, бурно погоревав с утра, выдохлись и почти забыли о причине горя. Со мной же произойдет как раз обратное. Я перестану умозрительно понимать смерть товарища Сталина и начну ее чувствовать. Чувствование это, впрочем, возникнет не само по себе, а будет нарочно вызываемо и подталкиваемо разумом. Увижу, допустим, дерево с нафуфившимися черными почками, подумаю, что товарищу Сталину больше уже
Удивительнее всего, что личность товарища Сталина, разбившаяся было для меня на всякие там лейкоциты, именно теперь-то, в день подлинного распада, когда уже официально прозвучат слова «гроб» и «похороны», вдруг сызнова сложится в моем представлении во что-то громадное и безбрежно значительное, разве что ставшее таинственным, знобко отодвинутым смертью. «Но ведь он, — подумается мне, — даже и не знал, что я живу, что учусь в ленинградской пятидесятой женской! Нет, капельку, краешком все-таки знал!» — возражу я себе немедля.
Когда в 1949 ему исполнилось семьдесят и вся страна отмечала его юбилей, каждому предприятию, любой школе захотелось, естественно, отправить в Кремль поздравление. Все они ни за что не уместились бы в одной газете, будь она хоть о ста страницах, и «Правда» растянула печатание «Потока приветствий» на многие месяцы после торжества. Такие поздравления подписывали все члены коллективов до единого, и потом приветствие появлялось в «Потоке», но без подписей, коротенькой строчкой с одним лишь названием организации. Подписывала свое поздравление и вся наша школа, весь тогдашний мой 6–I, и я тоже. И хотя мы, как ни искали, не нашли в «Потоках» своей школы, письмо-то до товарища Сталина, безусловно, дошло, и он держал в руках лист с моей фамилией, выведенной мною как можно тщательнее. Стало быть, чуточку мы с ним все же были знакомы.
Вдобавок мне вспомнится, как в младших классах я высчитывала, что у нашей семьи немало знакомых, у тех свои знакомые, у этих свои, а вместе — масса, необозримая толпища, и уж в ней кто-нибудь обязательно знаком с товарищем Сталиным лично; значит, каждый, и наша семья, и я, — по цепочке — личные знакомые товарища Сталина.
Мало того: однажды я находилась совсем рядом с ним, когда мы с матерью летом 1950 года были в Москве проездом в Молдавию и стояли в очереди к Мавзолею Ленина на самой Красной площади. Я, правда, не достояла до конца, побоявшись вступить в черный зев Мавзолея и взглянуть на ленинскую мумию, уговорила мать уйти, — но мы зато побывали близко-близко от Сталина, который может видеть Ленина каждый день без всякой очереди и который, возможно, глядит на нас из окна (мне представлялось, что его кабинет прямо в Спасской башне, где-то под часами).
Нет, вчера умер не чужой человек. Мы с ним жили в одно время, в одной стране, почти что были знакомы, пускай отдаленно, и, во всяком случае, разок буквально дышали одним воздухом, который я, гадина, впоследствии ухитрилась ему издали отравить в предсмертные его минуты.
А что мне останется на память о нем, о нашем еле заметном соприкосновении? Довоенный его портрет над кроватью да несколько газетных фотографий?..
Чтобы поторопить, подхлестнуть поднимающиеся к глазам слезы, я вызову в памяти одну из этих фотокарточек, в газете с материалами недавнего XIX съезда, где он снят за спиною выступающего с трибуны товарища Маленкова: сидит, смиренно и грустно подперев рукою щеку, и смотрит отечески, благословляюще, будто предчувствуя уже недалекое 5 марта. Слезы приготовятся брызнуть, но в этот миг у меня мелькнет мысль, а не будет ли теперь товарищ Маленков управлять страной? Но видение этого моложавого сытенького дядьки с незвучной, заурядной фамилией на месте товарища Сталина покажется мне до того невозможным и диким, что слезы мигом раздумают,
Права, права была дельная и деловитая Кинна! Надо спешить за пластинками, купить и всегда держать дома какую-нибудь речь, настоящий сталинский голос. Это не призрачные, желтеющие и выгорающие фототеки газет! Пластинки навеки хранят особую интонацию товарища Сталина, усмешливую, учительски-снисходи-тельную, словно готовую все объяснить и разрешить молниеносно и в самых простых словах, они берегут его уютный грузинский акцент, какой-то очень семейный и надежный, звук его дыхания и шагов, когда он идет к трибуне.
Больше всего мне захочется купить его речь 1948 года перед московскими избирателями, счастливчиками, что удостоились чести выдвинуть его депутатом. Само собой, ни в каком выдвижении он, первый человек в стране, не нуждался, это именно оказывалась честь москвичам.
Я припомню, как слушала тогда радио, стоя на стуле под нашим репродуктором. Сначала — оживленный, вразброд переговаривающийся фон какого-то громадного зала, затем — негромкие шаги по гулкой сцене и — обвал, буря, землетрясение овации, длившейся минут двадцать и все не позволявшей товарищу Сталину заговорить. На следующий день газеты так и писали, точно задыхаясь восторженно: «Как избиратели встретили своего депутата?! Они не дали ему говорить!» Дело не в речи, которую он, выждав, произнес, — что ж, речь была как речь, — мне приспичит иметь запись тех живых шумов, хоть обрывок той овации.
Я сверну с Малого в Ижорскую и, порывшись в кармане, найду там рубль девяносто, уцелевшие со дня «Индийской гробницы». Пластинки с речью стоят сущие гроши, этих сбережений вполне достаточно. И время — а до встречи с Юркой его уймища — потрачу с толком, сделаю нужную и памятную покупку, не стану, как на днях, томительно шастать по Большому, в бессилии зарясь на витрины. Домой-то меня будет тянуть примерно так же, как обратно в школу.
Мимо уже обсохших глинисто-кирпичных пустырей Ижорской я дойду до углового магазинчика, известного в районе под именем «Игрушечный, три ступеньки вверх». С его витрин на меня уставятся былые малышовые соблазны, выцветшие на солнце, — шерстистые коричневые медведи и шикарные, всегда бюджетно недоступные куклы с закрывающимися глазами, издающие при покачивании на руках утробный звук «мы-ма». Поднявшись по трем пресловутым ступенькам, я попаду прямо в стойбище громоздких, мрачноватого вида детских колясок, крытых дерматином унылых расцветок, миную их и направлюсь в дальний пластиночный закуток. У прилавка набухнет толпа, склонившись изучающая как раз список первого, «официального» отдела, обычно никого не интересующий и потому не захватанный, как список отдела легкой музыки. Я с трудом пробьюсь к списку и обнаружу, что все названия речей товарища Сталина жирно вычеркнуты красным, а возле некоторых, в том числе около речи 1948 года, еще и косо приписано «нет». С открытия все расхватали, оставили только пластинки с революционными песнями, государственными гимнами и маршами! Делать нечего, я решу купить на память об этом дне хоть «Гимн Советского Союза» за неимением лучшего, пойду выбивать его в кассу, и в это время меня дернут за рукав:
— Ник! На американку спорю, и ты сюда за тем же самым прикултыхала! За пластинкой сталинской?
— Юр!.. Верно, за пластинкой. Нас раньше отпустили!
— И нас. Бабьё на нашем участке до того слезы напустило, что работы сегодня — ноль целых, ноль десятых. И с ходу сюда все подрали, за речами Сталина.
Его грубый тон покоробит меня.
— А сам-то? Тоже ведь за пластинкой?
— Я бы запросто, Ник, обошелся, а вот мать с сеструхой психовать будут, что вовремя не схватили. Для них хотел купить. Только много сегодня умных на этот товар, гляди, весь прейскурант повыбрали. Ты-то что там нашмонала?
— «Гимн Советского Союза».
— На кой тебе гимн? Понял бы — голос Сталина!
— Ну все-таки… на память… И там же слова про него есть, «нас вырастил Сталин»…
На этом моя самостоятельность кончится. Не слушая возражений, Юрка ототрет меня из очереди в кассу, заплатит, сходит в пластиночный закуток и принесет мне тяжеленькую пластинку с шероховатой серой наклейкой.
— Держи. Подарок, с аванса. Выдали утром, — словно бы доложит он, по-прежнему как своей, и добавит значительно: — Чтоб помнила пятое марта. Что я тебе вчера сказал, не забыла? А вон оно как вышло…