Лиловые люпины
Шрифт:
Меня пронижет вздергивающий стыд— память вчерашнего МОЕГО.
На улице, на солнце, Юрка придирчиво оглядит меня и спросит:
— Поясок с собой? Чего ж не нацепила? Стиль надо всю дорогу держать, если стильную вещь заимела.
Я вытащу поясок из портфельного кармана и поспешно надену, вдруг, как в первый раз, ощутив себя голой и не знающей, как смотреть на Юрку, о чем с ним говорить. Из-за вчерашнего, конечно. Но это же самое вчерашнее, почувствую я, придаст мне и новой, наглой смелости: я ничуть не струшу, когда Юрка плотно возьмет меня под руку, прижмется ко мне боком и поведет
По дороге Юрка, понятно, заведет никчемный винегретный разговор о том о сем, о чем угодно, только не о главном — не о нас с ним, что хоть поджигало бы МОЙ, и не о смерти товарища Сталина, что по крайней мере возвышенно сплачивало бы нас. Чтобы на минутку прервать этот разговор длиною во весь Большой, от Ижорской до Тучкова моста, я остановлю Юрку у витрины магазина детской одежды. По ней, как всегда, грустно будет куда-то брести пропыленный сгорбленный маленький ежик с палочкой, в бедненьком ситцевом платочке, отчего-то вечно вызывавший у меня жалость. Я скажу, самим тоном пытаясь передать эту щекочущую жалость и Юрке:
— Видишь ежика, Юр? Он здесь сколько лет, с первого класса его помню. И все топает да топает, один-одинешенек! И еще тыщу лет будет топать, а товарищу Сталину его уже не увидеть.
Эта, надо признать, идиотская попытка настолько не совпадет с Юркиным трёканьем о Броде и мороженице «Стекляшке», что он вспылит:
— Ну, чего ты с ежиком и с товарищ-Сталиным? Да если б он и в живых остался, век бы у нас по Большому не гулял бы, поклевее местечко бы нашел! Больно нужен товарищ-Сталину твой этот ежик занюханный!
И он продолжит тему Брода, куда мы сегодня пойдем «не пустые, как тогда, а с аванса».
Меня начнет одолевать знакомая, уже испытанная, пустая скука при бесследном исчезновении МОЕГО. ОН возникнет снова, заполняя пустоту, лишь когда мы свернем с Большого на «Блошку», войдем в длинный прицерковный сад, сядем там на скамью и Юрка возьмет мою руку, переплетая наши пальцы, как на «Индийской гробнице». Но всплеск МОЕГО представится мне совсем уж постыдным и беззаконным нынче, и я выговорю с укором, имея в виду, конечно, товарища Сталина:
— Слушай, Юр, ну неужели тебе не жаль…
— Жаль, почему же не жаль, — откликнется он и пояснит, откровенно уворачиваясь: — Жаль, что светло еще, и народу — пачками, и ничего нельзя, сидим как пай-деточки.
Его ответ еще больше раздует МОЙ, но я с усилием отодвину ЕГО расслабляющий подогрев и, в когтях сознательности 9–I, выскажу осуждение ему — и себе:
— Ты только об этом и можешь, а я о товарище Сталине говорю. Не по-человечески, Юр, об этом — в такой пень, будто нам наплевать-растереть.
— Кончай ты лучше про товарищ-Сталина, не выпендряйся через край-то. Его этим не поднимешь, а вот себя зазря свалишь, — повторит он явно чью-то чужую премудрость, видимо слышанную на работе.
Неужели Юрка еще безразличнее к смерти вождя, чем даже я? Утром меня это ободрило бы, но сейчас — огорчит: выходит, он вроде меня — буднично и чудовищно бессердечен? Юрка снова примется играть моими пальцами, а когда вблизи не будет прохожих, станет
Так же не замечу я через сорок почти лет, как стану писать эти главы почему-то в будущем времени. Потому, должно быть, что тот мартовский день навсегда останется для меня еще только будущим, все не наступающим на самом деле. А в каком времени начала, в том уж и продолжу.
…Мало-помалу сине-золотое небо за рогатыми от почек черными ветвями сада, за часовней, используемой как табачный киоск, закатно порозовеет, точно черничный кисель, разбавленный молоком. Над церковным крыльцом, где когда-то мы с Лоркой Бываевой видели Галку Повторёнок, засветится слабенькая лампочка, и по «Блошке» вдоль садовой ограды, около которой с той же Лоркой мы часто любовались волшебно-воздушными похоронными процессиями, поползет к князь-Владимиру множество сутулых старушечьих фигурок: наверное, помолиться о товарище Сталине, постепенно превращающемся в ТО, ЧТО ТАМ ВНИЗУ. Ненадолго жидко зазвонит церковный колокол; настанут сумерки. Юрка поднимет меня:
— Шкандыбаем на троллик. В «Стекляшку» еще ехать!
…На Брод, как я увижу, мало подействует происшедшее; лишь на домах, меж мигучими рекламами и спокойно светящимися ресторанными окнами, появятся к этому часу траурные флаги, не раз висевшие здесь в годовщины смерти Ленина и Кирова, обмякшие, не трещащие на ветру. Параллельные реки стильных шеренг все так же будут хилять по Броду, перетекая друг в друга; походка чуваков и чувих останется той же, лениво-расхлябанной или по-охотничьи выжидательной; стоячие группки стиляг, напевая что-нибудь джазовое, не забудут передергиваться и подрыгивать с тою же чесоточной быстротой.
Мы двинем по Броду прямо к «Стекляшке». Ее сладко-ванильный воздух, пестрая гомонящая толпа застольцев, колючий прохладный блеск зеркальных простеночных горок с фужерами сразу же одеревенят меня смущением и растерянностью. Юрка поймет, выпустит мою руку и начнет искать столик поукромнее, но сесть придется в самом центре зала, за единственный свободный.
Ни Юркино божество — Леопольд, ни его клевые чувы не посетят в этот вечер «Стекляшку». Зато за столиками отыщется несколько косвенно знакомых Юрке «кодл» и «шобл» из Леопольдовых приближенных, которые оглядят нас куда менее милостиво, чем оглядел бы, возможно, сам король Брода.
Кодлы окажутся состоящими из наших примерно ровесников, — если и постарше, то самую малость. Мне покажется, что у этих шобл все нарочито, чрезмерно и напоказ: подчеркнуто непринужденные перекрикивания и перебежки между столиками, вызывающе звонкое чокание фужерами, слишком яркие менингитки и чересчур уж блестящие шарфики чувих, предельно нахлобученные лондонки чуваков, их специально выставленные в проход, на всеобщее обозрение и спотыкание, ноги в стильных корах на преувеличенно рубчатой микропорке. Но именно из-за пережима и рисовки эти кодлы, тужась достичь идеала взрослости и европейства, будут походить всего только на обычный класс, смотавший с уроков и за гулявой развязностью скрывающий привычную школьную опаску.