Лиловые люпины
Шрифт:
Я различу сквозь пальцы, как мать, подобно МАХе сегодня на линейке, укажет на портрет товарища Сталина. «А правда, — мелькнет у меня, — сколько бы я ни подсчитывала днем свои крошечные и недостоверные соприкосновения с товарищем Сталиным, он ведь и прежде, как сейчас, присутствовал рядом со мной только в виде портретов да изредка— голоса по радио. А раз портрет на месте и голос хранится у тех, кто успел купить пластинки, так не одно ли и то же — жив он или умер, не одно ли и то же жизнь и смерть вообще? Кто знает?..» Это соображение, однако, вызовет у меня еще серию скрежещущих всхлипов.
Мать, то и дело употребляя так редко за последние годы слышанное от нее мое имя, произнесет незнакомым встревоженным тоном:
— Возьми
Я соображу, что мои нелепые выкрики могут и многое выдать, и оставить мой рев непонятным. Но все равно — мне ни за что им всего не объяснить, не распутать подробно и вразумительно свой клубок во всех его колтунах и сцеплениях. Додавливая из себя последние слезы, уже преувеличенно хлюпая и нарочито звучно шмыгая носом, я начну жалобно канючить о самом шкурном и обыденном, о том, что, как покажется мне, они смогут понять.
— Да-а, — примусь я нудить, как первоклашка, — да-а, уже весна, мне скоро снова… в прошлогодние сандалики влезать, а всем девам… родители в ДЛТ босоножки… покупают, такие как будто бархатные… с дырочками овальными и на маленьком каблучке… и недорогие совсем… а я и не прошу… скажете, бюджет… Да-а… А Лорке Бываевой билет в Музкомедию купили, на «Фиалку Монмартра», и она одна пойдет, а я в театре бывала только с вами или с экскурсией школьной, со стадом… Лоркин папа специально в главную кассу театральную на Невский ездил… а мне фига…
Вдруг я услышу совершенно немыслимое:
— Это-это-это… бед… бед… бедняжек мой…
— Так я и знала, — облегченно и внешне справедливо резюмирует мать, — об очередных глупостях речь! Все это ради попрошайства…
И тем не менее я почувствую нечто сверхнемыслимое, лет шесть как позабытое, — у меня на затылке, оттесняя друг друга, встретятся руки отца и матери.
Мать и бабушка, заглушая мои остаточные отрывистые придыхания, станут уютными, разумными, практичными голосами обсуждать, как проще и удобнее выполнить все, о чем я канючила: что босоножки с дырочками, всего по сорок пять рублей, есть в продаже и поближе, на углу Большого и Полозовой, а театральная касса имеется вообще рядышком, сразу за углом нашей Гатчинской, на Большом. Напуганные, они будут откровенно покупать прекращение моих рыданий. Я испытаю стыд за свой слезный шторм, обернувшийся писклявым малышовым клянченьем первого попавшего на язык, ничуть не необходимого, о чем я раньше и не заикнулась бы. И все же с каждым успокоительно-резонным словцом бабушки и матери мне будет делаться все легче и укромнее — я дома, под абажуром, вот и клеенка просыхает под моими рукавами, и пятнистое исковерканное зеркало буфета кажет мое лицо уже не столь багровым и вздутым… и даже разлад с Юркой здесь не имеет того значения, что на открытом сыром холоде мартовского вечера. Что бы там ни было, в крайнем случае всегда остаются знакомая мебель, абажур, недоеденный винегрет в миске, чайник, солонка, в конце концов — они все.
Я поверю обещаниям, но сделаю вид, что не верю.
— А что, если я сейчас вот возьму и запишу, что вы говорите, прямо так и запишу в точности, вашими словами? Вы подпишетесь?
— Подпишемся, урод мокшанский, только не реви, — ответит бабушка, а мать с отцом кивнут.
Я выхвачу огрызок карандаша из засаленной общей бабушкиной тетради для записи расходов, постоянно возлежащей на «разливательном» торце стола, возьму с диванного валика свою издавна любимую, порочно читаемую за едой и потому вечно валяющуюся вблизи стола книжку «Тайна двух океанов», раскрою ее и прямо на пустом желтоватом форзаце начну писать, сначала подражая стилю «Торжественного обещания юного пионера», вывешенного в школе на площадке второго этажа:
ОБЕЩАНИЕ
МЫ, НИЖЕПОДПИСАВШИЕСЯ, ТОРЖЕСТВЕННО ОБЕЩАЕМ И КЛЯНЕМСЯ СВЯТО ИСПОЛНИТЬ ТО, О ЧЕМ ГОВОРИЛОСЬ 6 МАРТА 1953
А дальше, уже соблюдая доподлинные слова матери и бабушки, застрочу:
ЗАВТРА ЖЕ УТРОМ, С РАНЬЯ, ТЫ ЕЩЕ В ШКОЛЕ БУДЕШЬ, ПОЙДЕМ ПОКУПАТЬ ТЕБЕ БИЛЕТ В ТЕАТРАЛЬНУЮ КАССУ УГОЛ ГАТЧИНСКОЙ И БОЛЬШОГО, ПРОТИВ АПТЕКИ КАРЛА ЛИБКНЕХТА. И БЛИЗКО, И ХОРОШО, И НИКУДА ЕЗДИТЬ НЕ НАДО. ПОСМОТРИМ ВСЕ ПРОГРАММЫ И ВЫБЕРЕМ СЕРЬЕЗНЫЙ СПЕКТАКЛЬ, НЕОБЯЗАТЕЛЬНО ЖЕ ОПЕРЕТТУ, ДРЫГОНОЖЕСТВО-ТО.
А ЧЕРЕЗ НЕДЕЛЮ, В ВОСКРЕСЕНЬЕ, ПЯТНАДЦАТОГО МАРТА (Я, КАК ТЕБЕ ИЗВЕСТНО, БУДУ С ПОЛУЧКИ), ИДЕМ НА УГОЛ ПОЛОЗОВОЙ ПОКУПАТЬ БОСОНОЖКИ. ТЫ ИЗ ШКОЛЫ ПРИДЕШЬ, А ТАМ ПЕРЕРЫВ В ЧЕТЫРЕ ОКОНЧИТСЯ, БЕЗ ЧЕТВЕРТИ ЧЕТЫРЕ И ОТПРАВИМСЯ. БЕЗ ТЕБЯ НЕЛЬЗЯ ЖЕ ПОКУПАТЬ — ПРИМЕРИТЬ СЛЕДУЕТ. Я ТАКИЕ БОСОНОЖКИ ТАМ ВИДЕЛА, В САМОМ ДЕЛЕ НЕВЕЛИКА ТРАТА, И КАБЛУК НЕВЫСОКИЙ, МОЖНО.
ДАЕМ СЛОВО, ЧТО ПОЙДЕМ.
ПОДПИСИ:
Н.Г. АВЕРЬЯНОВА (мама)
С. Ф. АВЕРЬЯНОВА (бабушка)
М. А. ПЛЕШКОВ (папа) — дрожащей прерывистой загогулиной.
И ниже изящно суженным почерком матери — приписка:
ПРАВИЛЬНОСТЬ ЗАПИСИ ЗАВЕРЯЮ. Н.Г. АВЕРЬЯНОВА-ПЛЕШКОВА.
Кинны прощаются навсегда
Прошло три месяца; июнь вовсю сгущал и хороводил шершавый тополиный пух на тротуарах Петроградской. Давно остались позади экзамены с их свежим духом намытых парт, полов, досок, что смешивался с ароматом желтковой рыночной купавки, чьи крепко стиснутые «розы» дышали со столов и окон болотным запахом МОЕЙ. Смесь этих запахов прохладных всегда рождала ощущенье боязни, чуждой новизны обрыдших классов. Странновато: ведь это сам девятый-первый, собрав деньгу, купил цветы. Мне дома денег на «купавку к экзаменам» без спору дали, не поминая про бюджет… (А если я в стихах опять заговорила — как иначе могла бы я пересказать, перечисляя-то, тем паче, все, что со мной произошло, вплоть по двадцатое число июня месяца?) Напрасно сжимал и холодил меня озноб экзаменационный, знакомый страх перед провалом!.. Я все экзамены сдала вполне прилично; даже триту я написала на четверку. В четвертой четверти к тому же я лихо выправила пару, позорившую табель в третьей, на благодушный троячок, поскольку вызубрила тупо, без разуменья и понятья, все формулы, снискавши этим хвалу Настасьи Алексевны. Училка не подозревала, что я не в силах приложить тех формул ни к одной задаче и что задания по трите по-прежнему сдуваю я у снова обретенной Кинны.
…Седьмого марта, в коридоре, вновь Кинна подошла ко мне, чтобы за сталинской пластинкой позвать все в тот же магазин. Сказала я, что в магазине уже была и что расхватан товар, внезапно ставший модным. И позавидовала Кинна, что все ж сумела я урвать хоть «Гимн Советского Союза», где есть о Сталине строка. Ну, слово за слово, — мы стали ходить и провожаться снова, не выясняя отношений… Да и с чего бы это я, уж я-то, я-то к ней полезла их выяснять?.. Уж мне-то, мне-то вполне годилась и такая их бессловесная наладка! Должна была я ликовать (и ликовала), что, как раньше, я не одна средь них средь всех.
Но все они к исходу марта вдруг тоже стали прерывать бойкот на уровне: «Где парта твоя?», «Держи!», «Сдавай тетрадь!»
Тому способствовала много сверхбеспристрастная пятерка у Зубовой, за сочиненье, написанное мною, — «Образ Иудушки». Нет, не раздобрясь, но справедливость лишь блюдя, сказала Зубова, войдя: «Товарищи! Я в изумленье читала это сочиненье Плешковой! Знайте, что оно заутра будет снесено к трем методистам из РОНО, Плешкову знающим давно, со времени ее открытья в Некрасове!» (Могу ль забыть я, что не было обличено мое лукавство, ложь, фальшивка?.. Да не зачтется их ошибка трем методистам и Н. А. на будущие времена!) «Способности, — Н. А. твердила, — способности здесь таковы, что я должна — должны и вы! — за них почтить и крокодила, жаргоном вашим говоря. Пятерка с плюсом, несмотря… Пример, что совмещает детство порой и гений, и злодейство!»