Липяги
Шрифт:
Грунька молча суетится возле загнета. Когда Глазок уж очень растеребит ее, она зло ему выговаривает:
— Разъелся на чебухайских-то харчах и ходишь из дома в дом, как вон какой-нибудь кобель! Небось покрутился б с темна до темна на бабьем-то месте… Глядишь, не шлялся бы: с картошки-то одной и от законной жены отвернешься. Вперся к самым жадюгам да кулакам в зятья, а теперь ходишь…
Намек на Чебухайку не нравится Глазку. Аленка, дочь Чебухайки, как-то узнала, что ее муженек по солдаткам ходит. Сказала ему однажды про то. Глазок посмеялся. Но Дарья, бывшая тут, райкомом пригрозила.
— Кулачье проклятое! Захватили мужика… на замок норовят запереть, чтоб другим не доставалось…
Помолчал Глазок, слушая Грунины речи про Чебухайку, а потом и говорит:
— Ты о жене не беспокойся: ей хватает.
Перебраниваясь с Глазком, Грунька начинает нарочно греметь посудой, норовя разбудить ребят.
Груня знает, что он выжидает. Глазок ждет, когда она соберется идти за водой к колодцу. Прошлый раз она в избе отбилась от него, а лишь вышла в сенцы, он на нее навалился тут. Обнимает, хмельные слова говорит, а сам все норовит повалить ее на вязку соломы, приготовленную для растопки печи. Хорошо, что коромысло близко оказалось. Грунька огрела его коромыслом — неделю потом не заявлялся!
А теперь вот ребят раньше времени будить придумала. Стала громыхать чугунами — никакого тебе внимания! Ведра пустые без нужды по нескольку раз переставляла — дрыхнут и все, черти! Но только загремела алюминиевыми мисками — глядь, сразу зашевелились: привычны к этому звуку.
Завозились на печи ребята, и Глазок мигом затоптал папиросу, встал с коника, кожух надел и говорит намеренно громко:
— О так, Груняша! Запрягай Ефремкина мерина и — в Ясновой. Будешь солому на ферму возить.
— Чё ж, солому так солому! — вздохнув, отрывается от печки Грунька. — Мог бы и не заходя в избу через окно кликнуть, непутевый…
…И наградил бог Груню за верность ее: дождалась-таки она своего Пашку.
Сколько слез она выплакала! Сколько ночей не спала, поджидая его! Уж совсем надежду стала терять. И тут-то он нежданно-негаданно вернулся.
Пашка возвратился позже всех. Все липяговские мужики — не все, а те, которым, отвоевавшись, суждено было домой прийти, — сразу же после победы, еще летом, вернулись. А он — поздней осенью, под самый Михайлов день. Уж зазимок был, но под самый-то праздник снова поотпустило, и бригадир послал всех баб картошку дорывать.
Груня там с бабами была.
Картошку копали возле той самой Свиной Лужжинки, где Глазок с самолета горящего спрыгнул. Не очень далеко, но и не так уж близко от села.
Осенний день короток. Обедать домой не ходили, хотя соблазн большой был: все лишний десяток картофелин в подоле ребятам принесешь.
Обедать не ходили: с собой узелки брали.
И Груня завязывала в тряпицу две вареные картофелины и кусок жомового хлеба. Был он синь, как холодец, и тверд, как кирпич, этот хлеб, замешанный на щепотке муки с прибавкой тертой редьки и картофельных очистков. Но ничего другого: ни соленого огурца, ни яичка в доме не было, и Груня, хоть и не всегда съедала то, что брала на обед, однако приходила, как все, — с узелком. Когда она работала, узелок этот лежал вместе со всеми такими же узелками под телегой, закрытый вязкой соломы, взятой с конюшни на поддержание коню.
И в этот раз ее узелок тоже был там. И потому Груня удивилась, когда в полдень увидала бегущего полем мальца своего. (Кое-кому на обед ребята из дому горячих щей в чугунках приносили.)
Увидала Груня сынка старшего, разогнулась, поправила сбившийся на лоб платок, вгляделась. И почудилось ей, что неспроста он бежит — босой, в школьной трепаной куртке.
Увидала — не удержалась: бросила кошелку да бегом навстречу ему. Да так спешила, что кошелку ногой задела и всю собранную картошку по борозде рассыпала.
Подбегает она к сынку, а он ей с ходу:
— Мам, папка возвернулся!..
И еще хотел что-то добавить, но Грунька, как услышала «возвернулся», подол юбки за пояс подоткнула, чтобы он не болтался, и напрямик полем паханым — домой.
Что там про орлов быстролетных да соколов острокрылых в сказках сочиняют! Проворнее орла, быстрее сокола несли Груньку крепкие ноги ее…
Вбежала Груня в избу, а уж и чемоданы все разобраны. И он, Пашка ее, уже с ребятишками меньшими играет. Кинулась она ему на шею, как была, с грязными руками, и не плачет, а только беззвучно содрогается вся.
А Пашка по спине ее гладит, успокаивает:
— Ну ладно, Груня, хватит… Хватит, Груня…
Выплакав всю тоску свою, Груня оторвалась наконец от Пашкиной груди, хотела глазами своими, полными слез, в глаза его заглянуть. Только видит: он мимо нее, на дверь куда-то смотрит. Обернулась Груня, а там, на углу коника, где, случалось, после неудач своих Глазок сиживал, сидит девка.
Грунька так и застыла от удивления: незнакомая девка, не липяговская. Гимнастерка на ней военная, юбка грубого сукна колом вся топорщится. А глаза — ничего, веселые, и волосы светлые, как у Пашки, по-мальчишески коротко остриженные.
«Может, сестренку на фронте встретил, — подумала Грунька, — он рассказывал как-то, что где-то была сестра у него…»
Пашка снял руки с ее плеч и говорит:
— Познакомься, Груня, Наташа — мой боевой товарищ… Жизнью своей обязан ей…
Груня отпрянула от мужа и уставилась на подругу ту, будто застолбенелая. Знала она, что нехорошо так, надо бы подойти, поздороваться, только сил у нее нет ноги с места сдвинуть. Стоит — руки все в земле испачканы, подол юбки, как бежала, подоткнут, и смотрит на незнакомку. Та тоже, видать, хотела приподняться навстречу Груне, но, видя взгляд ее, поерзала на месте и сказала:
— Всю войну партизанили вместе…
И улыбнулась.
Но улыбка у нее вышла какая-то неискренняя, виноватая.
— А-а… — только и выдавила из себя Груня.
Она еще постояла минуту-другую. Мало-помалу тяжесть от ног отступила, и Груня задвигалась. Пошла в чулан и загромыхала там сначала рукомойником, а спустя немного чугунками. Радость иль горе, а есть надо. Узелок с куском жомового хлеба под телегой в Свиной Лужжинке остался. Вспомнила Груня, что бабы теперь обедают, и почему-то слезы на глазах выступили.