Липяги
Шрифт:
Среди толпы я вижу молодых. Груня в новом цветастом платье, Павел в белой рубахе, рукава по-деловому засучены.
Больше других мужиков суетится мой отец. Он принимает в бригаду новых работяг — Груню и ее молодого мужа. Поженились они, а жить-то где? Правление решило передать им под дом церковную сторожку. Церковь сломали еще года два назад, а деревянный домишко, в котором жил когда-то церковный сторож, одиноко стоял под тополями. Сначала думали отдать его кооперативу, под склад. Но отец наш, Василий Андреевич, настоял на своем, и домик подарили молодым. За себя отец хлопотать
Небольшой домишко, но не очень старый и к тому же крыт железом. Теперь стены его схвачены рейками, свинчены болтами. Мужики решили, не разбирая, перекатить сторожку к нам, на Кончановку.
Вот зачем и собрался народ. Одни поглядеть пришли, все равно как цирк или спектакль в городах смотрят: не каждый день небось перекатывают дома на новое место! Другие и взаправду решили помочь. Вагами приподняли домик, сдвинули с фундамента — и на катки. Лошадей полдюжины, а то и больше в вальки запрягли. «Но!» — и пошло, и пошло — лишь успевай катки с места на место переносить.
До самого попова дома довезли без единой заковыки. А тут, возле дома отца Александра, промоина. Неглубокий будто овражек: в половодье да в ливни течет вода. Мост бы давно пора сделать, да, знаете, как у нас, в Липягах, водится: авось ничего, сойдет… И так ходить можно.
Теперь избушка уперлась краем стены в обрыв — и ни с места. Мужики свернули самокрутки, стали думать, что делать. Как всегда в таких случаях, находится много советчиков. Кто предлагает овраг землей засыпать, кто вагами надеется дом приподнять. Суетятся, кричат: порядок у нас лишь до тех пор, пока дело хорошо идет, а начнись неудача — каждый в свою дуду задудел! Кое-как отец наш всех перекричал, настоял на своем.
Решили новых лошадей впрячь, а дом вагами приподнять, может, вытащить удастся. Конюшня, благо, рядом. Усталых лошадей мигом выпрягли, отвели, новых впрягли и — «Но-о! Но-о!» Мужики кольями низ дома приподняли; венцы заходили ходуном; скрипнула крыша… Дом сдвинулся и полез в гору. Ребята, которые к каткам были приставлены, замешкались, видно, не ожидали, что избушка сдвинется. Еще миг — и дом на землю бы сел.
Молодой-то, Пашка-перепел, видя такое дело, схватил бревно, хотел под самые полозья подсунуть. Да не рассчитал — самого под дом подмяло вместе с бревном…
Не видел я толком, как это все случилось. Только слышу крик; «Стой! Сто-ой!» Лошади спутались. Кто-то из баб испуганно взвизгнул.
И сразу же:
— Па-а-ша-а-а!
Ее, Грунин, голос.
Протиснулся я сквозь толпу, вижу, Груня припала к Пашке, тормошит его. А он лежит на земле, лицо — желтее воска, белая рубаха в пыли, ноги неестественно вывернуты…
Груня целует мужа, обливаясь слезами, по-бабьи причитает:
— Пашенька, как же ты так?.. Соколик мой!..
Думала с оторопи, что насмерть придушило.
Но только мужики отнесли его в сторонку, под холодок ракит, как Пашка открыл глаза, огляделся и говорит:
— Ногу переломило…. Какой же я теперь культурник с кривой-то ногой?..
Сбегали за фельдшером.
Фельдшер перевязал перебитую Пашкину ногу, запрягли лошадь и мигом отправили Пашку на станцию в больницу.
Сторожку кое-как дотащили до места, бросили ее на пустыре между домом отца Александра и избенкой Бориса и Химы. Бросили и разошлись, все молчаливые и угрюмые, как с похорон.
И долго стояла потом эта скособоченная, свинченная ржавыми болтами изба, пугая черными провалами выставленных рам.
На всю жизнь запомнился мне этот день: яркое солнце, шумная толпа мужиков и баб на церковной площади…
День этот запомнился и потому, что тогда, на площади, я в последний раз видел Груню счастливой и молодой.
Нелегкая бабья доля сразу же обрушилась на Груню и надломила ее.
Казалось бы, все у молодых со временем наладилось. Осенью вернулся из больницы Пашка-перепел. Он еще прихрамывал на больную ногу и ходил с костылем, но начал помаленьку возиться, хлопотать возле сторожки. Грунька с поля прибежит, ему помогает; братья ее придут, подсобят. К зиме и стекла в избе вставили, и печку сложили, и завалинку из глины смазали. Одним словом, появился у молодых свой угол.
Не знаю, когда они перебрались в него окончательно: осенью я уехал в город учиться. Вот приезжаю зимой на каникулы, иду как-то утром к колодцу за водой, вижу: баба какая-то незнакомая бадейку достает. Ватник старенький на той бабе, голова повязана серым полушалком.
Подхожу ближе — и захолодел весь: Грунька ведь это! Только как же свернуло ее за какие-то там полгода! И не узнать девки.
Подошел я. Поздоровались. Я ей про новоселье что-то говорю, а она мне в ответ:
— Ох, уж это новоселье! Не новоселье, а слезы одни. Печку сложили — дым не в трубу, а в избу все норовит. Так и топлю по-черному. Кто ж печку зимой перекладывает?
Она с двумя ведрами к колодцу пришла. Одно налито, другое нет.
— Давай помогу, соседушка… — Беру пустую бадейку, начинаю опускать.
А Груня стоит напротив и как-то застенчиво поджимает руки на животе. Понял я, беременна. Да что уж, разве это ладонями прикроешь! Да и зачем прикрывать?
Стал я выливать воду из бадейки в ее ведро и говорю шутя:
— Чем наш порядок хорош, что ни стадо тут не гоняют, ни машины не ездят. Карапузам у нас раздолье!
— Оно и видать, какое раздолье! — отвечает Груня. — Из-за одной воды руки скоро отсохнут…
— А ты что ж сама бегаешь? Муженек молодой, пусть носит.
— А где он, муженек-то! — Груня неловко улыбнулась. — Уселся в санки, да и разъезжает по селам со своим ящиком…
— И как же ты одна?
— Ничего, управляюсь.
Грунька подхватила ведра и пошла тропкой к дому. Я проводил ее взглядом. Нелегко, видать, ей. Встанет затемно, воды принесет, печку истопит — и в колхоз на работу бежит. Намотается за день, вернется домой, а тут — прибраться надо, поросенка, кур накормить.