Лишённые родины
Шрифт:
— Я хочу, чтобы вы знали: я не разделяю воззрений и принципов двора и правительства. Недавние события причинили боль моему сердцу: я искренне оплакивал падение Польши. Тадеуш Костюшко — великий человек, и я…
Голос Александра прервался; видимо, у него сжалось горло от волнения. Он остановился, чтобы взглянуть Адаму в глаза. Чарторыйский хотел что-то сказать, но не смог; вместо этого он протянул свою руку, и Александр крепко, порывисто ее пожал. Они пошли дальше, обрадованные этим жестом, который стал для них словно тайным знаком, приглашающим к откровенности. Теперь слова лились свободно и непринужденно, находясь сами собой. Александр говорил о том, что ненавидит деспотизм и любит свободу, всем сердцем желая успехов Французской Республике; его идеалы — правда и справедливость, их внушил ему наставник и единственный друг — Фредерик Лагарп, человек, которому он обязан в жизни всем, кроме рождения… Из-за кустов сирени, за которыми тропинка делала поворот, вышли две дамы. Адам узнал великую княгиню Елизавету и поклонился, сняв шляпу; она и сопровождавшая ее фрейлина присели в ответ, а Александр обменялся с женой улыбками.
— Моя жена — единственная поверенная моих чувств
Чарторыйский стал пылко благодарить великого князя и клясться в том, что никогда его не предаст. В их встрече он видит руку Провидения; обмануть доверие столь благородного и чистого душой человека значило бы совершить великий грех, какому даже не придумано названия! Его высочество может быть уверен в абсолютной преданности человека, прозябавшего во мраке отчаяния, пока их неожиданная встреча не осветила его беспросветное существование лучом надежды! Разумеется, он сохранит их разговор в строжайшей тайне, но просит сделать исключение для своего брата: он ручается, что Константин будет не менее предан и благодарен великому князю, чем он сам, а знание о том, что на чужбине есть человек, питающий теплые чувства к польским патриотам и разделяющий их идеалы, скрасит его жизнь и даст силы нести свой крест. Александр разрешил. Проговорив не меньше трех часов и исходив сад вдоль и поперек, они расстались, договорившись часто видеться, когда двор переедет в Царское Село.
Бесшумно ступая по коврам, айвазы убрали серебряные подносы с кофейниками и чашками и принесли сосуды с шербетом из розы, лимона и мяты, хрустальные стаканы и блюдо с мелко изрубленными фисташками. Князь Мурузи сделал приглашающий жест рукой, выпустив при этом колечко дыма изо рта. Огинский отпил немного освежающего напитка.
Когда он въехал сегодня вечером на мощенный булыжником двор конака с красивым деревянным балконом и высокой китайской крышей, поднялся на мраморное крыльцо, а затем, вслед за молчаливым слугой, по широкой деревянной лестнице, ведущей на второй этаж селямлика — мужской половины дома, то ожидал увидеть пожилого турка в феске, халате и шароварах, с услужливым и хитрым переводчиком и парой евнухов, дожидающихся распоряжений. Хозяин действительно был в национальной одежде, но оказался молодым человеком лет двадцати восьми, приветствовавшим гостя на превосходном французском языке. Теперь они сидели друг против друга на подушках за низкими столиками с шербетом, в просторной комнате в четыре окна, по стенам которой, между нишами для ваз и зеркала, были развешаны в рамках суры Корана, выведенные каллиграфическим почерком, и подставки для трубок с чубуками из жасминного, розового и эбенового дерева, с янтарными мундштуками, а пол покрывали толстые ворсистые ковры.
Князь Мурузи был братом господаря Валахии и первым драгоманом Высокой Порты, уполномоченным вести переговоры с посланниками иноземных держав. «Драгоман» — значит переводчик; князь владел четырьмя иностранными языками и самой секретной информацией. Он прекрасно знал, с кем имеет дело, и похвалил Михала за то, что тот прибыл в Константинополь под чужим именем: в противном случае Турции пришлось бы отвечать на требования России, Австрии или Пруссии о его выдаче. Их встреча должна остаться тайной, зато он обещает говорить с ним вполне откровенно.
После пережитого в последние месяцы Огинский думал, что его трудно удивить, однако осведомленность турецкого драгомана о польских делах привела его в изумление. Князь Мурузи очень метко охарактеризовал Станислава Августа, его врагов-тарговичан, но также Игнация Потоцкого, Гуго Коллонтая и Тадеуша Костюшко, о котором высказался с большим уважением, говоря, что он был послан Аллахом для спасения Польши. Конституция 3 мая тоже была в его глазах достойна всех похвал, однако принявший ее сейм допустил просчет, не направив в Константинополь дельного человека на смену прежнему послу, который вел себя надменно и оскорбительно, как и его многочисленное окружение из бездельников, глупцов и мотов, сделав поляков достойными презрения в глазах турок. Однако главной бедой была неспособность поляков действовать сообща, что уже не раз губило их страну. Князь показал Огинскому целый ворох писем и проектов, полученных со всех концов Польши, в которых содержались идеи и планы восстановления Отчизны, — объединить их в некую стройную систему было совершенно невозможно, настолько они противоречивы и неопределенны. Несомненно, все поляки мечтают о возрождении своего Отечества и намерения у них самые благородные, однако, как говорится в пословице, благими намерениями вымощена дорога в ад. Люди благоразумные поневоле согласятся с французским послом в Швейцарии Франсуа Бартелеми, который сумел заключить договоры с Пруссией, Нидерландами и Испанией, потушив огонь войны в Европе, что «для поляков необходимо сделать всё без самих поляков». Однако как раз Бартелеми-то для них ничего и не сделал, хотя Франция, диктуя свои условия Пруссии с позиции победителя, могла бы предусмотреть в договоре и статью в пользу Польши. Турция же не пойдет одна воевать за поляков против трех держав, поделивших их страну между собой. Впрочем, у французов есть шанс исправить дело, ведь в скором времени может быть подписан мир с Австрией — почему бы не вставить в него пункт о Польше? А потом, как только Швеция будет достаточно сильна, чтобы выступить против России с севера, Турция немедленно нанесет удар с юга; тогда-то храбрые поляки, которых Порта приютила на своих границах, оказывая им поддержку и покровительство, и смогут отомстить за поругание своей родины. Но прежде этого им не следует предпринимать никаких опрометчивых шагов, чреватых печальными последствиями.
Муэдзин дважды призывал правоверных к молитве — вечерней и ночной, а князь Мурузи всё излагал свои взгляды Огинскому, который покинул его дом около полуночи — не вполне обнадеженный, но и не слишком разочарованный.
На следующий день Вернинак сообщил ему добрые вести из Берлина: прусский король уже не рад, что получил Варшаву, поскольку на содержание там гарнизона и новой армии чиновников уходит уйма денег, а буйные поляки в любой момент могут снова взбунтоваться. Восстановление Польши теперь кажется ему даже желательным, ведь ею Пруссия сможет отгородиться от опасных соседей — России и Австрии. Фридрих-Вильгельм дал аудиенцию в Потсдаме генералу Домбровскому, который явился в польском мундире и заверил короля, что поляки мечтают увидеть на польском троне одного из сыновей его величества, если тот восстановит Конституцию. Король не ожидал подобных слов, однако выслушал их благосклонно и в своем ответе похвально отозвался о мужестве польского народа. Семнадцатого марта в Берлине прусская принцесса Фридерика-Луиза, племянница Фридриха Великого, вышла замуж за Антония Генриха Радзивилла — молодого представителя древнего литовского рода. По случаю этой свадьбы из-под стражи освободили Антония Мадалинского, Ежи Грабовского и Гелгуца; Мадалинскому предложили перейти на прусскую службу, но он отказался… Пруссия тоже на нашей стороне? Терпение и вера…
«Жан Ридель» продолжал свою обычную жизнь, переехав из гостиницы на съемную квартиру. Пера, спускавшаяся к заливу Золотой рог в самом узком его месте, сохранила черты итальянского города, напоминая Геную и Венецию: с высокими каменными домами вдоль прямых параллельных улиц, круто уходящих вверх, с католическими храмами — капуцинов, миноритов, иезуитов, с дворцом подеста, превращенным в гостиный двор, с тюрьмой при здании суда, Галатской башней и остатками городской стены. О том, что ты не в Европе, а в Азии, напоминала лишь пестрота обитателей, сновавших по улицам: французы, итальянцы, греки, русские смешивались там с евреями и турками. Квартал, населенный европейскими дипломатами, переводчиками и их семьями, простирался на милю от городских ворот до Кампо-деи-морти — «поля мертвых», кладбища, где два века назад хоронили умерших от чумы, а затем католиков. Французских послов и дипломатов, скончавшихся в Константинополе, погребали, однако, в церквах Святого Бенедикта и Святого Людовика, что подчеркивало особый характер отношений между Высокой Портой и Францией. Огинский каждый день ходил на прогулку по Кампо-деи-морти в утренние часы, когда еще не слишком жарко. На обратном пути он заворачивал в кофейню — выкурить трубку и выпить чашечку крепкого кофе.
Михал уже не удивился, когда подсевший к нему в тенистом патио турок лет пятидесяти заговорил с ним по-французски, однако оторопел от услышанного. Покончив с обычными приветствиями и формулами вежливости, турок, не меняясь в лице, сообщил ему, что уже много недель за ним следит, но только третьего дня узнал от секретаря французского посольства, что месье Ридель на самом деле поляк. Это и побудило его познакомиться, чтобы дать уроженцу глубоко любимой им страны несколько ценных советов.
Собеседник Огинского родился французом, но в двадцать лет отрекся от своей веры и принял турецкое имя Ибрагим. Во время предпоследней войны с русскими он попал в плен, бежал с тремя собратьями по несчастью и оказался в Варшаве, где к ним отнеслись очень ласково и помогли совершенно бескорыстно. Поляки всегда благоговели перед французами, поэтому жизнь Ибрагима превратилась в восточную сказку. Он был представлен королю, его братьям, польским вельможам и познакомился с ними довольно близко, о чем Михал мог судить по верным и точным суждениям Ибрагима об этих людях. Дамы прозвали его красавцем-турком, его уговаривали остаться в Польше навсегда, однако он предпочел вернуться в свое приемное отечество, где разбогател, породнился с семьей великого визиря и стал весьма влиятельным человеком. Так вот, воспоминания о том времени побуждают его отплатить добром соплеменнику людей, которые были так добры к нему самому. Молодой грек Димитрий, которого Михал нанял в секретари, — русский шпион. Каждое утро, пока Огинский уходит на прогулку, и каждый вечер, когда он встречается с нужными людьми, Димитрий отправляется в русскую дипломатическую миссию с докладом о его делах: с кем переписывается, с кем видается. А на улицах Перы Огинского «пасут» еще несколько греков. И будьте уверены, что русский посол прекрасно осведомлен обо всем, что происходит в резиденции Вернинака. На этих словах Ибрагим откланялся и ушел.
Больше никогда.
Эта фраза засела в голове Станислава Августа после разговора с Генриеттой, которая взяла на себя роль почтальона и привезла ему из Варшавы целую пачку писем. Он обрадовался ее приезду, она всегда действовала на него ободряюще. Хотя, конечно, восьмидесятилетняя старушка в чепце, с острым носом и морщинистой верхней губой, уже не была той очаровательной Генриеттой Люлье — Люльеркой, как презрительно прозвали ее варшавские ханжи, — в чьем доме на Краковском предместье он провел столько упоительных минут. Этот дом ей подарил Казимир, тоже оценивший ее прелести… Казимир приезжал недавно и пробыл всего пару дней. Он не сказал этого вслух, но было ясно, что он приезжал проститься. Брат сильно сдал, ходил, опираясь на трость, и страдал одышкой. Ему уже почти семьдесят пять. Станиславу Августу шестьдесят четыре. Ему словно подставили зеркало из грядущего — вот что его ждет, вот он — конец его пути, и нельзя ни свернуть, ни вернуться обратно…
Интересно, видела ли это Генриетта в своих картах тогда, сорок три года назад в Париже, когда предсказала ему королевский венец? Как забавно: в двадцать лет перспектива стать королем представляется чем-то сказочно-прекрасным, таким уделом, лучше которого и пожелать нельзя. Что бы он подумал, если бы она тогда рассказала ему всё? Об изменах и унижениях, интригах и войнах?.. Наверное, не придал бы этому значения. «А потом король отдал ему свое королевство, стал Игнась править и правит им по сей день». Так бывает только в сказках. Но когда на голову Станиславу возложили корону Болеслава Храброго, он примерно так и представлял себе свою новую жизнь. Если бы он увидел себя не в Варшаве, среди вытянувшихся в струнку красномундирных богатырей польской коронной гвардии, а в Гродно, в окружении русских штыков…