Литератор Писарев
Шрифт:
И он был совершенно прав, да только зачем художеством обольщаться? К чему искать эту пресловутую авторскую идею? Мало ли в каком свете представит героя автор, ослепленный эстетическим чувством или предрассудками своего поколения! Поверить какому-нибудь Гончарову или Островскому на слово — и тотчас флегматик, страдающий параличом воли, предстанет благородной жертвой крепостного строя; барышня, которая благоразумно предпочитает ему самодовольного капиталиста из немцев, — окажется идеальным существом, а купчиха, бросающаяся в Волгу оттого, что жить с постылым мужем и лютой свекровью тошно, — эта самая Катерина выйдет воплощением протеста.
Ладно, об этом в другой
Но ведь «Отцы и дети» написаны честно. Автор изображает нас такими, как он нас видит. Мы ему не нравимся, он пристрастен, он подчеркивает в нас неприятные черты. А все-таки не может отнестись без уважения, не может не поставить своего молодого и шершавого героя выше других — пожилых и полированных. Чего же нам еще? Найдется ли в России другой крупный писатель, который взял бы в герои романа юношу, родившегося в тридцать восьмом или тридцать девятом году, едва окончившего курс? Другое дело, что мы того стоим, что в нашем поколении вырабатывается новый тип русского человека. А только и заслугу Тургенева, который первым это заметил, нечего преуменьшать.
Вот и поговорим об этом поколении, об этом новом типе, чем сличать да уличать. Не все ли равно, как положены краски? Евгений Базаров, герой «Отцов и детей», — не является созданием Тургенева. Он не текст, а лицо. Его можно вообразить за пределами романа, в других положениях и в отношениях с другими людьми, не с теми, что у Тургенева. И всякий роман, всякая пьеса или повесть, ежели они чего-нибудь стоят, представляют нам людей, характеры, лица, о которых можно рассуждать как о живых существах, мысленно помещая их в круг нашего знакомства. Они реальны, они — материал, с которым работает художник. Остальное — вымысел, прием. С остальным считаться нечего. Критик вправе взять любого из персонажей за руку и увести из декорации, дать ему другую страсть, другое время жизни. Оттого-то, между прочим, это так занятно — сочинять критические статьи.
Вот, например, герой романа умирает летом пятьдесят девятого года. Это ничего не значит, это только средство, употребленное автором с целью оттенить характер героя, — и мы можем, как ни в чем не бывало, размышлять о его будущности:
«Если представится другое занятие, более интересное, более хлебное, более полезное, — он оставит медицину, точно так же, как Вениамин Франклин оставил типографский станок».
Смерть героя отменяется. Призвание его расширяется безгранично. Евгений Базаров в той жизни, что была дана ему и затем отнята у него Тургеневым, значился лекарем и резал лягушек. Теперь, через два с половиною года после мнимой его кончины, выясняется, что по натуре он политический деятель.
«…Но возьмется он за дело только тогда, когда увидит возможность действовать не машинально. Его не подкупят обманчивые формы: внешние усовершенствования не победят его упорного скептицизма; он не примет случайной оттепели за наступление весны и проведет всю жизнь…»
Да, читатель, ведь вся жизнь у Базарова еще впереди.
«…всю жизнь в своей лаборатории, если в сознании
Теперь понятно, к чему сравнение с Франклином? Как-никак на дворе весна шестьдесят второго года. Или случайная оттепель, кто знает! Но если желаемые изменения произойдут — «тогда люди, подобные Базарову, окажутся готовыми…».
Ясно вам, что такое Базаров? Забудьте про его ланцет, про его красные, мужицкие руки, про неотесанные манеры. Забудьте его невежественные суждения о Пушкине (что верно, то верно, повторяет он их с голоса Добролюбова, тут явная пародия). Это все черты случайные, они выражают антипатию автора к герою — только и всего. Базарова нетрудно представить и джентльменом, и, если угодно, филологом, — это не имеет значения. Можно даже страсти в нем поубавить — все равно страсть когда-нибудь пройдет. Базаров не персонаж романа и даже не характер. Базаров — это роль. Историческая роль, которую неизбежно вынужден играть в наше время человек выдающегося ума и сильной воли.
В романе как-то не очень видно, до чего Базаров умен. А ведь он должен додуматься не только до отрицания всего строя современной жизни, всего порядка вещей, — но и до мысли, что освобождение народа начинается с самоосвобождения личности. И он свободен, Базаров, — оттого обычные люди кажутся рядом с ним карликами или детьми; когда он хочет с ними поговорить, он нагибается.
Твердая воля Базарова тоже проявляется не только в том, что прочие персонажи перед ним пасуют, не только в мужестве, с каким он идет на дуэль или встречает смерть. Помимо этих уловок романиста, в реальности Базарову надо иметь нечеловеческую силу, чтобы переносить одиночество и безнадежность.
«„Я не могу действовать теперь, — думает про себя каждый из этих новых людей, — не стану и пробовать; я презираю все, что меня окружает, и не стану скрывать этого презрения. В борьбу со злом я пойду тогда, когда почувствую себя сильным. До тех пор буду жить сам по себе, как живется, не мирясь с господствующим злом и не давая ему над собой никакой власти. Я — чужой среди существующего порядка вещей, и мне нет до него никакого дела. Занимаюсь я хлебным ремеслом, думаю — что хочу, и высказываю — что можно высказать“.
Это холодное отчаяние, доходящее до полного индифферентизма и в то же время развивающее отдельную личность до последних пределов твердости и самостоятельности, напрягает умственные способности… Не имея возможности переделать жизнь, люди вымещают свое бессилие в области мысли; там ничто не останавливает разрушительной критической работы; суеверия и авторитеты разбиваются вдребезги, и миросозерцание совершенно очищается от разных призрачных представлений…»
Кажется, такой анализ чересчур сбивается на исповедь, на рассказ о том, как была написана «Схоластика девятнадцатого века»? Что ж, Базаров вполне объяснил бы Павлу Петровичу Кирсанову самую суть нигилизма одной-единственной фразой из «Схоластики»: «Что можно разбить, то и нужно разбивать». Кстати, тут одно любопытное совпадение. Катков в своем журнале — том самом, где теперь напечатаны «Отцы и дети», — потешался над этой фразой, совсем как Павел Петрович над словами Базарова, и говорил «о демоническом хохоте, о беззаветном отрицании, о бессмысленных бреднях, как выражении прогресса, юности и жизни». И между прочим бросил в Писарева и других петербургских свистунов редким словечком. «Эти жалкие явления гордятся и любуются своим нигилизмом», — писал Катков.