Литература 2.0
Шрифт:
Сугроб в данном случае выступает символом закрытости (внешних покровов), синонимом кокона бабочки (как символа метаморфоз) из названия книги — кожи, которая должна отделиться от тела, чтобы осуществилось преображение. Кокон не может спасть сам, естественным путем, у героев, постоянно повторяющих присказки типа «я молодая интересная девушка, успешный профессионал, главный редактор отдела новостей и без пяти минут звезда, чувствую, как под тонкой мыльной пленкой пузыря моего радужного будущего пульсирует смертный ужас, будто сердце под надрезанной кожей», просто нет на это сил. Успешные в жизни герои неуспешны в экзистенциальном плане, они могут лишь причинять себе боль (боль как «средство самовыражения» по Уайльду [480] ), чтобы тем самым хоть как-то утвердить себя в реальности: «Нанесение порезов <…> это просто радикальная попытка найти твердую опору в реальности или (другой аспект того же феномена) попытка достичь твердого основания нашего эго в телесной реальности в противоположность невыносимому страху восприятия себя самого как несуществующего. Обычно каттеры говорят, что, глядя на теплую красную кровь, вытекающую из нанесенной себе раны, они чувствуют себя заново ожившими, прочно укорененными в реальности» [481] . Поэтому кто-то должен снять с героев их кокон-пленку. Такая операция болезненна, но герой готов «на любую плату». Этим «кем-то» и выступает «московский маньяк»: он осуществляет освобождение героев от их кокона или, по выражению Арто, разрушает «барьер холода»: «Барьер холода, пелен, в которые завернута жертва и которые надо удалить одно за другим и тем самым в очередной раз пробудить эту жертву к жизни; барьер нарушенных актов; барьер инициального умыкания, который тяготеет над этой любовью; барьер, созданный из смерти жертвы, которую она обретает лишь в глубине усыпальницы и благодаря тому, что нет такого человека, кто сомневался бы в этом; барьер из нечувствительности жертвы, которая, чтобы ею можно было овладеть, должна стряхнуть с себя сон как смерть; барьер внешних обстоятельств <…> барьер из рамки происходящего действия, из безобразного, тошнотворного и — учитывая место действия — воистину философского запаха смерти» [482] .
480
Ср.:
481
Жижек С. 13 опытов о Ленине / Пер. с англ. А. Смирнова. М.: Ad Marginem, 2003. С. 218. Соответствие этому утверждению мы можем обнаружить еще в одном, наряду с «Я убиваю», европейском бестселлере последних лет про маньяков — «Подозреваемом» М. Роботэма (2004, перевод на русский — 2006). Одна из героинь этого романа не только резала себя, но и самостоятельно зашивала свои раны. Как и Ксения, Кэтрин впервые порезала себя в детстве, когда страдала от того, что ее «ее родители были в центре бурного бракоразводного процесса», после чего почувствовала себя «спокойной и умиротворенной». Она говорит о себе: «…я чувствую, что живу. Я спокойна. Я контролирую ситуацию» (Роботэм М. Подозреваемый / Пер. с англ. Н. Громовой. СПб.: Азбука-классика, 2006. С. 107, 108). Объясняя поведение своей подопечной, которая впоследствии стала жертвой маньяка (Ксении у Кузнецова удалось избежать этой участи), главный герой и по совместительству ее врач говорит, что Кэтрин «таким образом превращала внутреннюю боль во внешнюю» (Там же. С. 82). Целую философию нанесения ран самому себе, корреспондирующую с ницшеанско-лимоновской темой self-made man’a, можно найти в «Йоде» А. Рубанова (Рубанов А. Йод. М.: ACT; Астрель; Харвест, 2010. С. 282, 284, 286–287). Впрочем, не все так однозначно, ибо, по мысли Пьера Клоссовски из его статьи «Философ-злодей», страсть либертенов из романов де Сада «свидетельствует о недостатке бытия» лишь со стороны, с точки зрения обычных людей, не разделяющих идеи либертинажа (цит. по: Маркиз де Сад и XX век / Пер. с фр. Г. Тенниса. М.: РИК «Культура», 1992. С. 236).
482
Арто А. Монах / Пер. с фр. Н. Притузовой. Тверь: Митин журнал; Kolonna Publications, 2004. С. 18.
Здесь важен мотив холода (перекличка с сугробом у Кузнецова), так как холод — основа мира по Мазоху. Анализируя различные проявления холода у Мазоха (любовь его героев к каменным статуям, «ледяная Венера», «мраморное тело»; героини Мазоха часто чихают, а мех становится одним из главных фетишей, его ношение даже заслуживает отдельного пункта в договоре между Северином и Вандой), Делёз цитирует Мазоха: «Оставайтесь же среди своего северного тумана, в дыму христианского фимиама, оставьте нас, язычников, покоиться под грудами щебня и лавой, не откапывайте нас, не для вас были построены Помпеи, не для вас наши купальни, наши храмы. Вам не нужно никаких богов! Нам холодно в вашем мире!» Философ комментирует: «Эта речь, наверное, выражает самое существенное: ледниковая катастрофа покрыла греческий мир льдами и сделала существование Гречанки невозможным. Произошло некое двойное свертывание: мужчина обладает теперь лишь пошлой природой и ценится только благодаря рефлексии; женщина стала чувствительной, столкнувшись с рефлексией, на пошлость отвечая суровостью» [483] . Эта ситуация буквальным образом реализуется в вышеприведенном пассаже у Кузнецова: Алексей пошл и постоянно рефлектирует о своей жизни, «чувственная» же Ксения сурово выпроваживает его, когда он поднимается к ней в квартиру, говоря, что любит другого.
483
Делёз Ж. Представление Захер-Мазоха (Холодное и Жестокое) // Венера в мехах. С. 232.
Холод, точнее, снег важен и в мире де Сада — в начале эссе «Сад I» Барт, отмечая, что герои де Сада много путешествуют и «доезжают до самой Сибири», в сноске многозначительно обмолвливается, что «сибирский снег используется для особой оргии» [484] . Снег Сибири выступает метафорой конца ойкумены, своеобразным ultima thule, предельным воплощением географической закрытости, куда либертены увозят своих жертв, чтобы вдосталь измучить их. Ведь место действия большинства романов де Сада — окруженный лесами замок, тайное убежище, «в этой функции постоянно выступают глубокие подвалы, крипты, подземелья, раскопы, находящиеся в самом низу замков, садов, рвов; из этих углублений человек выходит назад один, ничего не говоря» [485] . Именно из этого окруженного со всех сторон сераля на символическом уровне и удается вырваться Ксении, которая находит в себе силы сбросить с себя морок «московского маньяка», — тем более символичным является то, что она сама идет в подвал загородного дома маньяка, чтобы убить его там. Трансгрессивный же жест, заключенный в выходе из подвала, равен самооткапыванию себя из сугроба или появлению бабочки из кокона — в обоих случаях имеет место вертикальное движение и подлинное преображение.
484
Барт Р. Сад I // Маркиз де Сад и XX век. С. 183.
485
Там же. С. 184–185. С. де Бовуар пишет о том, что такие атрибуты готического романа, как пещеры, подземные ходы и таинственные замки, «символизируют изолированность образа» (Бовуар С. де. Нужно ли аутодафе? / Пер. с фр. Н. Кротовской и И. Москвиной-Тархановой // Маркиз де Сад и XX век. С. 152).
Мотив преображения, ассоциирующийся прежде всего (для западного религиозного мировоззрения, и не только) с вертикальным подъемом, вознесением (вылупившаяся из кокона бабочка взлетает вверх), был отмечен Зонтаг в связи с «Историей О»: «Какой бы боли и страха ей это ни стоило, она благодарна за возможность приобщиться к тайне — тайне утраты собственной личности. О учится, страдает, меняется. Шаг за шагом она перерастает прежнюю себя — процесс, равнозначный самоопустошению. В том образе мира, который представлен в „Истории О“, выход за пределы личности — высшее благо. Сюжет движется не по горизонтали: это как бы подъем через унижение» [486] . Впрочем, Зонтаг призывает с осторожностью подходить к трактовке происходящего с героиней «Истории О» прежде всего как преображения в религиозном понимании этого слова — несмотря на то, что сама Зонтаг и характеризует побои и клеймения героини французского романа термином «ордалии», она возражает против бескомпромиссного описания романа как «мистического», описывающего «полное духовное преображение, иначе именуемое аскезой» [487] , которое предложил в предисловии к американскому изданию книги Пьер де Мандьярг.
486
Зонтаг С. Порнографическое воображение // Зонтаг С. Мысль как страсть. С. 81–82.
487
Там же. С. 92. Зонтаг оспаривает религиозную терминологию Мандьярга на том основании, что она умаляет и камуфлирует эротическую составляющую книги; кроме того, «для большинства религиозное воображение — уже не первичная реальность».
Все это в свою очередь заставляет нас пристальнее проследить отсылки к маркизу де Саду, благо он упоминался у Кузнецова в приводившейся чуть выше цитате [488] , для которого описание физических мучений, как известно [489] , было отнюдь не самоцелью, а сами мучения — средством духовного преображения: «У де Сада показ извращенного эротизма, растления и преступлений становится своего рода художественным средством, способом познания действительности. Либертены, программные герои де Сада, живут в смоделированном (выделено мной. — А.Ч.) автором мире, где убийство, каннибализм, смерть есть естественный переход материи из одного состояния в другое» [490] .
488
Де Сад был также культовым персонажем для Мисимы — можно вспомнить его пьесу «Маркиза де Сад», а также многочисленные упоминания де Сада в эссе японского писателя.
489
Так, Жиль Делёз в книге «Пустынный остров и другие тексты» писал, что извращения, названные по имени писателей, есть всего лишь обычные «фантазмы». На фантазмы же в своем творчестве делали ставку такие писатели, как Кафка, Пруст и Беккет, но никому не приходит в голову говорить о «кафкизме», «прустизме» и «беккетизме». Сам же термин «садомазохизм» Делёз называет «предрассудком» людей, старающихся защитить «предустановленную идею». В «Представлении Захер-Мазоха» Делёз утверждает, что и де Сад, и Мазох описали даже не болезнь, а лишь ее симптомы: «Слово „болезнь“ в данном случае не подходит. Тем не менее, Сад и Мазох предъявляют нам превосходные картины симптомов и знаков» (Делёз Ж. Представление Захер-Мазоха (Холодное и Жестокое) // Венера в мехах. С. 192).
490
Морозова Е. Маркиз де Сад и его книги // Маркиз де Сад. Преступления любви, или Безумства страстей. СПб.: Азбука-классика, 2005. С. 16.
В случае «Шкурки бабочки» «естественный переход материи из одного состояния в другое» можно понимать как преображение самого героя по следующей схеме: обычный человек (Ксения до увлечения BDSM) через принятие боли (садомазохизма) становится другим (яркий пример — Жюльетта в «Жюльетте, или Преуспеянии порока» наслаждается ровно теми же мучениями, от которых страдала ее сестра Жюстина в «Жюстине, или Несчастьях добродетели» [491] ) — человек на новом уровне возвращается к себе изначальному. Вернувшийся к своей сути человек не приемлет правил садомазохистской игры и отношения к миру по принципу выработанной в соответствии с «метафизикой боли» философии. Поэтому Ксения в самом конце, после сделанного по ICQ признания ее таинственного собеседника, с которым она так мечтала встретиться, в том, что он маньяк, сначала отказывается от него («сдает» милиции), а после (в результате бездействия следственных органов) убивает его сама. Следует, впрочем, отметить, что это убийство, являющееся своего рода преображением (сбрасыванием кокона), является предельной реализацией интенции свободы, уже заложенной в психологии мазохиста (причиняя самому себе боль, то есть осуществляя фантазмы садиста, мазохист тем самым манифестирует ненужность самой фигуры садиста), о чем в свое время писали Делёз в связи с Захер-Мазохом и Жижек в связи с фильмом «Бойцовский клуб»: «…садизм связан с отношениями господства, тогда как мазохизм — это необходимый первый шаг к освобождению» [492] . В психологии же садиста, в свою очередь, подспудно заложено стремление быть убитым мазохистом, о чем мы также можем прочесть у Зонтаг: «…Батай яснее любого из известных мне писателей понял: в конечном итоге предмет порнографии — не секс, а смерть. <…> Всякий по-настоящему непристойный сексуальный поиск нацелен на вознаграждение смертью, которое выше и богаче собственно эротического» [493] , или у того же де Сада: «Разве не знаем мы алчущих пыток, уготованных им людским правосудием, тех, кто поднимается на эшафот, как на колесницу славы, и идет навстречу гибели с той же дерзостью, с какой совершал ужасные преступления?» [494] Бланшо, упоминая, кроме героев «Жюстины», Амелию, которая просит своего партнера когда-нибудь в будущем непременно предать ее и тем самым обречь на смерть, заключает о либертене (аналогом которого является маньяк в литературе этого и прошлого столетия): «Если он умирает, он находит в своей смерти еще большее счастье, а в сознании собственного разрушения — увенчание жизни, оправданием которой служит единственно потребность в разрушении» [495] .
491
О том, что истории двух сестер «идентичны», писал Бланшо: Бланшо М. Сад / Пер. с фр. В. Лапицкого // Маркиз де Сад и XX век. С. 61.
492
Жижек С. 13 опытов о Ленине. С. 106.
493
Зонтаг С. Цит. соч. С. 85–86.
494
Маркиз де Сад. Жюстина, или Несчастья добродетели / Пер. с фр. Е. Храмова. СПб.: Азбука-классика, 2006. С. 172.
495
Бланшо М. Сад // Маркиз де Сад и XX век. С. 64.
Таким образом, не проигрывает и не выигрывает никто: и жертва Ксения, и убитый ею в конце палач-маньяк остаются «при своих» — в их отношениях, при любых их действиях, сохраняется статус-кво. Именно тем, что их ситуация вечна, что ее ничто, даже освобождение жертвы и смерть палача, не может отменить (так и кажется, что палач будет вечно воскресать и гоняться за жертвой, как сто раз, казалось бы, убитый Том за Джерри в американском мультипликационном сериале), и можно, на наш взгляд, объяснить намек в 53-й главе романа Кузнецова на то, что ничего в действительности не происходило. Ничего действительно и не происходило, ибо обречено длиться вечно: уже за рамками экзистенции «между хозяином и рабом» — как сказано у Бланшо уже по другому поводу — «вновь возникают отношения взаимной солидарности; но когда ты зовешься Садом, нет никаких проблем, нет даже возможности углядеть здесь какую-то проблему» [496] .
496
Там же. С. 66.
Кроме того, следует учесть и другой аспект усложненной психологии мазохиста, сформулированный Делёзом, а именно то, что женщина никогда так до конца и не отдается «стихии мазохизма», а склонна лишь «мазохировать» в соответствующей «ситуации»: «Различая в извращении субъекта (личность) и стихию (субстанцию), мы можем понять, каким образом личность избегает своей субъективной судьбы, но избегает ее лишь частично, играя роль стихии в предпочтенной ситуации. <…> Всякий раз, как мы наблюдаем тип женщины-палача в рамках мазохизма, мы видим, что она не является ни истинной, ни подложной садисткой, но представляет собой нечто совершенно иное — нечто такое, что существенным образом принадлежит к мазохизму и что, не реализуя собой его субъективности, воплощает стихию „истязания“ в исключительно мазохистской перспективе» [497] . Мужчина-садист же, в свою очередь, «нуждаясь в определенной „субстанции“ мазохизма, реализуемой в природе женщины», не только ищет женщину-мазохиста, но и в какой-то мере зависит от нее. Этим, как представляется, и объясняется то, что Ксения на определенном этапе, когда жертвой садиста стала ее ближайшая подруга, смогла выйти из этой «ситуации», преодолеть влияние садиста, то есть «московского маньяка».
497
Делёз Ж. Представление Захер-Мазоха (Холодное и Жестокое) // Венера в мехах. С. 219, 220.
Этот финал возвращает нас к вышеприведенной характеристике художественного мира де Сада как «смоделированного», отсылающего нас к утверждению Зонтаг о том, что «использовать готовые штампы для обрисовки героев, фона или интриги — в природе порнографического воображения. Порнография — театр типажей, а не индивидов» [498] (согласно Р. Барту, тело у де Сада — это «тело на сцене»). Еще Батай, с его более чем толерантным отношением к де Саду, упрекал де Сада в однообразии и скучности: «Сначала я хотел бы сказать о явном однообразии книг Сада, происходящем от решения подчинить литературную игру невыразимому событию. Эти книги, действительно, также отличаются оттого, что обычно принимают за литературу, как пустынное скалистое пространство, бесцветное и скучное, отличается от любимых нами разнообразных пейзажей, ручьев, озер и полей. Но сможем ли мы когда-нибудь соизмерить величие этого пространства? <…> От чудовищности творчества Сада исходит скука, но именно эта скука и есть его смысл. Как говорит христианин Клоссовски, его нескончаемые романы больше похожи не на развлекательные, а на молитвенные книги. <…> В нестихающем бесконечном водовороте объекты желания движутся каждый раз к мучениям и смерти. Единственный конец, который можно вообразить, — это желание самого палача быть жертвой мучений» [499] . Альбер Камю даже считал «застылость» сцен у де Сада «омерзительно бесполой» [500] . Причины этой «скуки» и «однообразия» лежат в том, что описание жестокостей не является самоцелью, а имеет интертекстуальную природу (очевидная у де Сада [501] , она ясна и у Мазоха — так, Делёз отмечает диалог Мазоха с платоновскими идеями, многочисленные аллюзии на фольклорные сюжеты и т. д.) и подчинено строгому моральному императиву (вспомним, как де Сад предлагал Конвенту ввести новый культ — Добродетели). Ровно такую же «смоделированность» (прошлое маньяка дается в схематичных «флешбэках», его мотивы более чем абстрактны, а у него самого даже нет имени) и «морализаторство» (Ксения не уходит в садомазохистские игры с маньяком, которыми она бредила до его признания, а спешит самолично вершить правосудие) мы находим и в «Шкурке бабочки».
498
Зонтаг С. Цит. соч. С. 78. О том, что «садомазохизм предполагает вовлеченность в сексуальную инсценировку», Зонтаг писала и позже, в эссе «Магический фашизм» (1974). «Театральность» садомазохизма она возводила именно к де Саду: «Маркизу де Саду пришлось создавать свой театр наказания и наслаждения с самых азов, импровизируя декорации, костюмы и богохульные ритуалы. Теперь каждый может воспользоваться для постановки готовым сценарием. Цвет — черный, материал — кожа, импульс — красота, средство — самоотдача, цель — экстаз, замысел — смерть» (Зонтаг С. Цит. соч. С. 136, 137). Впрочем, Делёз предлагает противоположное, утверждая в «Представлении Захер-Мазоха», что «мазохизм всегда производит впечатление какой-то театральности, которой не отыскать в садизме» (Делёз Ж. Представление Захер-Мазоха (Холодное и Жестокое) // Венера в мехах. С. 233).
499
Батай Ж. Литература и зло / Пер. с фр. Н. Бунтман. М.: Изд-во МГУ, 1994. С. 84–85.
500
Камю А. Литератор / Пер. с фр. Ю. Денисова // Маркиз де Сад и XX век. С. 178.
501
Камилла Палья в «Личинах сексуальности» отмечает диалог де Сада с Руссо и Локком, а, например, Виктор Ерофеев вообще признает за де Садом «создание некоего романа синтетического типа, впитавшего в себя различные тенденции и не сводящегося ни к одной из них» (Ерофеев В. Маркиз де Сад, садизм и XX век // Ерофеев В. В лабиринте проклятых вопросов. М.: Союз фотохудожников России, 1996. С. 287).
Мысль о морализаторской, а отнюдь не эротической природе подобной литературы не нова — так же, как и сама традиция этой литературы, основу которой заложили де Сад и Захер-Мазох. Однако традиция адекватного прочтения данной литературы гораздо моложе, относится в основном к середине XX века [502] . И особенно это касается нашей страны, в которой традиция произведений о маньяках, а тем более о садомазохизме, имеет более чем короткую историю, вызывая такую реакцию не у критиков [503] , а у «простых читателей»: «Книга очень кровавая, но интересная… Правда, такое мог придумать и вообразить себе только восполенный, больной мозг! Было ощущение, что его пишет настоящий маньяк, потому что настолько все реалистично описано… <…> Но книга конечно, не рассчитана на массового читателя, так как многие, начиная читать эту книгу, тут же ее бросают и говорят, что это просто ужас и ее могут читать только люди с психическими расстройствами…» [504] Это тем более странно, потому что против такого подхода выступала та же Зонтаг еще в 1967 году: «Если все еще нужно доказывать, что порнография и литература не всегда несовместимы, если нужно убеждать, что порнографические тексты могут принадлежать к литературе, — значит, тут нуждается в пересмотре сам подход к искусству». Зонтаг доказывает: «…порнография, принадлежащая к серьезной литературе, пытается „возбудить“ читающего точно так же, как книги, занятые передачей крайних форм религиозного опыта, пытаются его „обратить“» [505] .
502
«Защита» и апология де Сада характерна, как известно, для Аполлинера, Суинберна (предлагавшего поставить маркизу памятник), Бланшо, Батая, Симоны де Бовуар (хотя защита ею де Сада, одержимого, в соответствии с ее идеей из эссе «Нужно ли аутодафе», комплексом пассивного содомита, — отчасти сомнительного свойства), Полана, Камю, Лейриса, Бергсона, Клоссовски (который посвятил де Саду книгу «Де Сад, мой сосед» — ср. с названием пьесы Мисимы «Мой друг Гитлер»!), Адорно и Хоркхаймера (в их совместной книге «Диалектика просвещения» они изображали де Сада вместе с Ницше как пророков-моралистов), Пальи и др.
503
«Ново не потому, что отказ от русской традиции. Хотя и это — так мог бы написать американец. Или англичанин. Ново — просто потому, что новая реальность, писателями еще не освоенная» (Иткин В. Сдирая шкурку бабочки // Сайт «Книжная витрина» —. Хотя в данном случае под «ново» подразумевается осмысление у Кузнецова жизни представителей российского среднего класса.
504
Отзыв Оксаны Деминой о книге в форуме интернет-магазина «Озон»:Сохранены авторские орфография и пунктуация.
505
Зонтаг С. Там же. С. 72, 75.