Литературная Газета 6247 (№ 43 2009)
Шрифт:
— Мы уходим…
— Как так уходите? — пытаюсь возразить я. — Лекция только начинается.
— Какая лекция? — спрашивает парень, словно не понимая, где находится.
— Как какая лекция? — повторяю укорительно, лишь бы выкроить немного времени, чтобы вспомнить тему. — Будем говорить… будем говорить…
— …О Рембрандте, — услужливо подсказывает сидящая в первом ряду девушка, из аккуратных, что всегда всё записывают.
— Именно, —
Но вокруг парня в рубашке в синюю и белую полоску уже образовалась группа, и кто-то недовольно бурчит:
— Рембрандт… Гойя… Прошлогодний снег…
— Да как «прошлогодний снег»?! — Меня раздражает не столько наглость выступающего, сколько то, что от этой говорильни я совершенно потерял голос и слова мои едва слышны.
Собираюсь с силами, чтобы крикнуть, но напряжение ни к чему не приводит, и мой крик едва уловим:
— Прошлогодний снег… Ладно, только вот я тут принёс кое-какие новые данные…
— …О прошлогоднем снеге? — спрашивает девушка с первого ряда, уже готовая записывать.
— Да, именно: новые данные о прошлогоднем снеге, — киваю я, доставая записи.
Киваю в спокойной уверенности. Педагогический фокус, только и всего. Если сам не уверен в себе, как же тебе поверят другие?
Фокус, однако, не производит ожидаемого эффекта. Пока я роюсь в записках, некоторые студенты в первых рядах тоже поднимаются с мест.
— Лекция закончилась, — невозмутимо заявляет тот, в полосатой рубашке.
Теперь уже все повставали и, совершенно не обращая на меня внимания, отправляются к выходу. Последней поднимается и девушка, та самая, аккуратная, с первого ряда.
Зал опустел. Этот зал всегда был самым большим в академии, но он выглядит пугающе большим сейчас, когда я совсем один, огромный, пустой и холодный, с этими голыми стенами, серый цвет которых навевает мировую скорбь. Вдобавок ко всему вечереет. Дальние углы уже тонут во мраке, и я уже почти собрал все листы, когда вдруг вижу отца, медленно выступающего из мрака.
— Ты куда? — спрашивает он своим тихим голосом.
— Лекция закончилась, — отвечаю неловко.
— Что значит закончилась? — приподнимает брови отец. — Ты же ещё ничего не сказал.
Оказывается, он всё это время был в аудитории, осеняет меня. Странно, как это я его не заметил.
— И давно ты здесь? — спрашиваю.
— Где же мне быть! И мама тоже здесь.
Она действительно здесь. Как же я её сразу не разглядел!? Только теперь вижу, как она выходит из мрака и приближается к отцу. Вижу, как оба подходят совсем близко и усаживаются в первом ряду.
Только этого мне не хватало, успеваю подумать. О чём им говорить, этим двоим? Что ни скажи, будет полным провалом. Перед Старым— куда ни шло, он привык к моим провалам. Но бедная моя мама никогда не слышала моих выступлений и всегда воображала, что из меня выйдет бог знает что. Не то чтобы и она не посещала меня, но это бывало вне стен этого холодного зала, чаще всего во сне, как правило, перед рассветом. Тогда меня словно охватывало некое светлое и синее сияние, синее, да, вот только существует около пятидесяти оттенков синего, и все они могут звучать как пятьсот, тогда как это синее звучит всегда одинаково, жизнерадостно и чисто, как небо в горах, небо над тёмными соснами, весной или осенью, когда выглядит самым синим и бездонным.
Может быть, потому, что такими синими были её глаза. А может, потому, что синий был её цветом. Каждый приходит в этот мир со своим цветом, этот цвет витает вокруг него постоянно, а синий был её цветом, и почти единственным её украшением были бирюзовые серьги, похожие на большие тяжёлые слезинки, правда, они были не такими уж синими, а скорее зеленоватыми, и однажды я слышал, как соседка сказала: «Бирюзовые? Так ведь бирюза синяя», на что мать спокойно ответила: «Есть всякие разновидности бирюзы», — и надо было, чтобы прошло более полувека, пока я понял, что у бирюзы есть много разновидностей и что зелёная самая дешёвая.
А после соседка спросила: «Неужели только эти серьги и привезла из Парижа?», на что мать только лишь кивнула, и я, хоть и был маленьким, ощутил неловкость за неё, и она, видимо, поняла это, потому что после того, как соседка ушла, стала рассказывать мне легенду о Корнелии, матери братьев Гракх, точнее, как какая-то подруга пожелала рассмотреть сокровища Корнелии, а Корнелия привела её к себе домой, указала на своих двух мальчиков и сказала: «Вот они, мои сокровища».
Мы для неё были сокровищем. Бедная моя мама.
И вот теперь они оба сидят в первом ряду и ждут моей лекции. Когда-то очень давно, когда я был совсем маленьким, а зал казался мне ещё больше, я также усаживался в первом ряду. Тогда мама приводила меня сюда на воскресные сказки* отца, и, чтобы оставить лучшие места для гостей, мы, как свои люди, располагались в первом ряду, откуда диапозитивы было видно хуже всего. Потом мама умерла, и я потерял всякий интерес к сказкам. Я и раньше-то ходил туда только потому, что мне было хорошо сидеть рядом с мамой, держать её за руку и ощущать, с каким вниманием она следит за каждым словом отца.
А теперь они оба сидят передо мной и ждут моих слов. Ускользну потихоньку, думаю, стоит им только отвести глаза. Ускользну, думаю, делая вид, что просматриваю записи и жду удобного момента. Наконец мама что-то вполголоса говорит Старому, и они обмениваются долгими взглядами, и в это мгновение я, неуклюже сутулясь за кафедрой и слегка наклоняясь, отступаю вглубь салона. Бросаю быстрый взгляд, чтобы проверить, заметили ли они, и вижу, что оба наблюдают за мной.
— Сынок, сынок!.. — ворчит укоряюще отец.