Литературная матрица. Учебник, написанный писателями. Том 2
Шрифт:
Мария Степанова
Прожиточный максимум
Марина Ивановна Цветаева (1892–1941)
Шестнадцатого мая 1941 года (то есть, как знаем мы из далека своего дня и года, жить ей остается три с половиной месяца) Марина Цветаева пишет дочери в далекий северный лагерь: «У нас радио, слушаем все вечера, берёт далеко, и я иногда как дура рукоплещу — главным образом — высказываниям здравого смысла, это — большая редкость, и замечаю, что я сама — сплошной здравый смысл. Он и есть — ПОЭЗИЯ» [169] .
К этому времени (и раньше того, ко времени возвращения в Россию из эмиграции) она уже написала свое все — («Я свое написала. Могла бы, конечно, еще, но свободно могу не» [170] ) — за несколькими, погоды не делающими,
169
Все тексты М. Цветаевой приводятся по изданию: М. Цветаева. Собр. соч. В 7 т. М.: Эллис Лак, 1994–1995. — Прим. ред.
170
1 Из письма В. А. Меркурьевой. 31 августа 1940 г.
171
Кузмин, Михаил Алексеевич (1872–1936) — русский писатель, переводчик. «Последние слова Ю. Юркуну: „Ну, теперь идите, главное все кончено, остались детали“» (В. Виленкин. В сто первом зеркале. М., 1990). — Прим. ред.
Потому есть искушение считать этот фрагмент цветаевского письма чем-то вроде непреднамеренного завещания: финальной черты, подведенной в последнюю минуту под трудом и без того трудной жизни. Вряд ли стоит чересчур ему поддаваться: естественный для Цветаевой способ речи и мысли — восходящий пунктир молниеносных формул. Создаются они «по поводу», в качестве моментального ответа на внутренний или внешний запрос, и поэтому часто оказываются взаимоисключающими, опровергающими и отвергающими друг друга. Их лучше рассматривать с некоторой дистанции, в движении, фиксируя точки схождений и расхождений и замечая общий и неизменный центр тяжести, в отношении к которому все разнородные высказывания смещены. Кроме того, цветаевский способ письма подразумевает постоянные остановки и перезагрузки. Проведение бесчисленных финальных черт под самыми разными обстоятельствами своей и чужой жизни было для нее естественным горючим: средством разгона и переброски к новым текстам и обстоятельствам.
Скажем, когда в 1939-м, накануне отъезда в СССР, Цветаева переписывает в тетрадь стихи своего давнего литературного врага Георгия Адамовича [172] , добавляя внизу «чужие стихи, но к(отор)ые могли быть моими» [173] , этот жест поэтической солидарности не упраздняет ее фразу из письма трехгодичной давности («оказалось — не хлеб нужен, а пепельница с окурками: не я — а Адамович и Сотр.» [174] ). Чужое остается чужим, свое — своим; каждое утверждение оказывается итоговым: выбивающимся из исходной последовательности, утверждающим приоритет дюжины разнородных небесных правд перед лицом линейной правды земной [175] . Что следует считать последним приговором — полную ледяного (а то и кипящего) презрения статью о мандельштамовском «Шуме времени» (1928 года) или «Историю одного посвящения», воспоминания, написанные в 1931-м, окрашенные в тона сестринской или материнской нежности? Свидетельские показания Цветаевой могут пригодиться и обвинению, и защите; ее речь — каждая фраза в отдельности — что-то вроде висячего моста, спешно переброшенного от неподвижной точки-автора к меняющемуся предмету описания, и неизменно повисающего в воздухе. Каждая фраза — маленькая модель большой системы, малое завещание, всегда готовое стать большим. Письмо 1941 года — одно из многих.
172
Адамович, Георгий Викторович (1892–1972) — поэт и литературный критик. С 1923 г. в эмиграции, в Париже. Адамовичу, одному из ведущих критиков русского зарубежья, принадлежит более сорока откликов на произведения Цветаевой. Его критическая деятельность послужила Цветаевой поводом для написания статьи «Поэт о критике». Подробнее об этих отношениях см.: Марина Цветаева — Георгий Адамович. Хроника противостояния. Предисл., сост. и прим. О. А. Коростелева. М.: Дом-музей М. Цветаевой, 2000. — Прим. ред.
173
2 Запись в черной тетради 2 июня 1939 г. — стихотворение Г. Адамовича «Был дом, как пещера. О, дай же мне вспомнить…», которое заканчивается словами: «Конец. Навсегда. Обрывается линия. / Поэзия, жизнь! Я прощаюсь с тобой».
174
3 Из письма А. А. Тесковой. 16 сентября 1936 г.
175
Аллюзия на строки из стихотворения Цветаевой «Заводские» (1922): «Голос правды небесной / Против правды земной». — Прим. ред.
И все-таки хочется поднести его формулировки поближе к глазам и посмотреть на просвет — в конце концов, что такое здравый смысл, о котором идет речь, если не то, от чего Цветаева всю жизнь отталкивалась: упорно презираемый ею голос множества, торжествующего большинства? Это словосочетание требует внимания — ни здоровье этой здравости, ни острие этого смысла, водимо, не должны совпадать с бытовым — жвачным — common sense [176] , расхожей мудростью, предназначенной для общего употребления. Впрочем, в некотором смысле жизнь и смерть Марины Цветаевой оказались именно что общими. И в смысле скорого и окончательного превращения в литературный миф — один из главных для русского XX века. И в смысле более существенном: узловые точки цветаевской судьбы неизбежно оказывались типическими, эмблематическими, доводя до предельной, раскаленной ясности несовместимые с жизнью обстоятельства существования — эмигрантского, советского, литераторского, женского. То есть показательными («мой случай — показателен» [177] ), и не только для XX века с его оптовыми смертями, но для, как ни преувеличенно это звучит, человеческого существования как такового.
176
Common sense (англ. и нем) — здравый смысл. — Прим. ред.
177
4 Из письма Б. Л. Пастернаку. 10 июля 1926 г.: «Мой случай усложнен тем, что не частей, что моя ma cause [мой случай (дело, причина). — Ред.], сразу перестав быть моей, оказывается cause ровно половины мира: души. Что измена мне — показательна».
Из точки смерти (как во сне — из точки пробуждения) человеческая жизнь отбрасывается к своему началу и обретает финальную, только теперь проявившуюся, осмысленность и четкость структуры. В случае Цветаевой структура — упрямый и разрушительный замысел судьбы — настолько очевидна, что запросто можно ничего, кроме нее, не увидеть. Первое, что мы узнаем («то, что в воздухе носится», как говорит в ее прозе мать о Наполеоне [178] ) — диада [179] стихи-самоубийство. Дело, казалось бы, обычное — драматические биографии всегда отбрасывают плоскую тень, делающую их пригодными для массового
178
5 Из книги «Мой Пушкин»: «— „Мама, что такое Наполеон?“ — „Как? Ты не знаешь, что такое Наполеон?“ — „Нет, мне никто не сказал“. — „Да ведь это же — в воздухе носится!“ Никогда не забуду чувство своей глубочайшей безнадежнейшей опозореннос-ти: я не знала того — что в воздухе носится! Причем, „в воздухе носится“ я, конечно, не поняла, а увидела: что-то называется Наполеоном и что в воздухе носится…»
179
Диада — единство двух частей: понятий, предметов, лиц и т. п. — Прим. ред.
180
Гаспаров, Михаил Леонович (1935–2005) — российский филолог и переводчик античной, средневековой и новой поэзии и прозы, автор фундаментальных работ о русском и европейском стихе И оригинальных эссе. Здесь цитируется книга Гаспарова «Записи и выписки» (М., 2000). — Прим. ред.
Кажется, это так; и эта (многих раздражающая) особость цветаевского случая нуждается в истолковании.
По сути, мы получаем на руки два текста, дополняющих и комментирующих друг друга — более того, по отдельности не существующих: «творчество» (лирические книги, стихи, поэмы, пьесы, прозу) — и «жизнь», где написанное самой Цветаевой (огромный свод писем, черновиков, дневниковых записей) составляет едва ли треть. Другим голосам (свидетелей-современников) отводится почетная и неблагодарная миссия — они поневоле выступают кем-то вроде благоразумных собеседников библейского Иова [181] : сочувствующих или осуждающих, но неизменно представляющих в разговоре сторону порядка — не ими установленного положения вещей. Они — поверхность, за которую она не сумела зацепиться; естественный ход событий, для которого она была помехой. Строго говоря, они — это мы сами, предполагающие жить в заданных тем или иным веком обстоятельствах; и в силу родства этим им нельзя не посочувствовать, как нельзя не посочувствовать Пастернаку, говорившему о мертвой Цветаевой: «Тарелки вымыть не могла без достоевщины» [182] .
181
Ветхозаветная Книга Иова, повествующая об испытаниях, постигших праведного Иова, содержит в том числе и поэтический диалог героя с тремя друзьями, где собеседники сопоставляют свои представления о Божьей справедливости. При этом все трое друзей Иова защищают традиционное учение о земном воздаянии: если Иов страдает — значит он согрешил; он может казаться праведным в своих собственных глазах, но он не таков в очах Божиих. Иов же противопоставляет их доказательствам свой мучительный опыт и указывает на царящую в мире несправедливость. — Прим. ред.
182
6 Эти слова приводятся в книге М. Гаспарова «Записи и выписки» со ссылкой на воспоминания О. Мочаловой, хранящиеся в РГАЛИ.
Ее биография кажется общеизвестной; поэтому позволю себе говорить о ней впроброс, пунктиром, выделяя то, что кажется мне самым существенным: смысловые узлы, нерешенные (нерешаемые) задачи.
Эпиграфом к первой тетрадке «После России», своего последнего стихотворного сборника, изданного в 1928 году, когда лирический поток начал если не иссякать, то менять русло, Цветаева взяла фразу Тредиаковского, несколько переменив ее на свой лад: «От сего, что поэт есть творитель, не наследует, что он лживец; ложь есть слово против разума и совести, ко поэтическое вымышление бывает по разуму так, как вещь могла и долженствовала быть» [183] .
183
Тредиаковский, Василий Кириллович (1703–1768) — русский поэт, переводчик и филолог. В оригинальном виде цитата из сочинения Тредиаковского «Мнение о начале поэзии и стихов вообще» (1752) выглядит так: «От сего, что пиит есть творитель, вымыслитель и подражатель, не заключается, чтоб он был лживец». В статье «Пушкин и Пугачев» Цветаева приводит ее также в измененном виде: «По сему, что поэт есть творитель, еще не наследует, что он лживец, ибо поэтическое вымышление бывает по разуму так — как вещь могла и долженствовала быть (Тредьяковский)». — Прим. ред.
Биография Цветаевой, как это было с большинством людей, родившихся на рубеже XIX–XX веков, развивалась именно что в логике недолжного: вне всяческих ожиданий, против представлений о возможном. Выживание в предложенных обстоятельствах зависело от готовности и умения меняться: применяться к недолжному, жить в его скоростном режиме низкопоклонства перед будущим. Природное место Цветаевой, кровной добродетелью которой была противушерстность («Одна из всех — за всех — противу всех!» [184] ), а сердечной склонностью — все уходящее, побежденное, говорящее из-под земли («род-нее бывшее — всего» [185] ), — природное место ее было среди обреченного большинства. То есть тех, кто не умеет или не хочет узурпировать право на речь от лица будущего.
184
7 Из стихотворения «Роландов рог» (1921).
185
8 Из стихотворения «Тоска по родине! Давно…» (1934).
Ее естественными соседями по истории были не делатели, а жители: женщины, старики, действующие лица малой истории — и легкие жертвы истории большой.
Марина Ивановна Цветаева родилась в Москве 8 октября (26 сентября по старому стилю — русского сентября, как говорила она сама) 1892 года. Всю оставшуюся жизнь она провела, вглядываясь в собственное младенчество, вкапываясь в него, как в сундук с сокровищами, выбирая нужное и оставляя остальное лежать на дне неразменным капиталом, золотым запасом образцов — ответов на все вопросы. Спартанское детство московской девочки из профессорской семьи, с отцом, поверх голов вглядывающимся в парадный портрет первой жены, и матерью, поверх рояля глядящейся в собственную скорую смерть, с тарусской дачей и московской зимой, было устроено на высокий и довольно жестокий лад: на встречных линиях запретов и самоограничений. Было оно, видимо, по праву любого детства, вполне счастливым — достаточно, чтобы «тоска по своему до-семилетию» на всю жизнь осталась единственным местом, где Марина Цветаева чувствовала себя дома, а желание воздвигнуть этому до-семилетию памятник — одной из главных, исполняемых и неисполнимых, творческих воль. «Согласна на 2 года (честна) одиночного заключения (…) NB! с двором, где смогу ходить, и с папиросами — в течение которых, двух лет, обязуюсь написать прекрасную вещь: свое младенчество (до семи лет — Enfances) — что: обязуюсь! — не смогу не» (из записной книжки 1932 года).