Литературная матрица. Учебник, написанный писателями. Том 2
Шрифт:
Все поэты (а уж поэты Серебряного века тем паче) становятся заложниками своего мифа. Не все — выбирают такой путь, который ведет к самоубийству. Но и это тоже — поступок. Для самого поэта. Но не для его эпигонов.
Хотя и за них он тоже в ответе.
…Помню, когда мне было лет десять и я жил на даче под Можайском у родственников, была у них соседка — то ли скульптор, то ли художник, с крупными чертами лица, ходила босиком. Она, собственно, и открыла мне Цветаеву. Но дело сейчас не в этом. А в том, что каким-то неуловимым образом она узурпировала у Цветаевой ее безбытность, неустроенность, сложность, конфликтность (не знаю уж, как у самой этой дамы обстояло дело с даром, — надеюсь, что она была талантлива, потому что в отсутствие дара все эти цветаевские муть и выверт смотрятся вообще бессмысленными).
И
Это точно.
Не предугаданы. А речь — заводит далеко.
255
Из стихотворения, входящего в цикл «Поэты» (1923). — Прим. ред.
Поэт вообще существо лживое, муторное и мутное.
Обвинять его в этом бессмысленно. Не бессмысленно только одно: ждать, что из всей этой смеси нечестности, эгоизма, нечуткости к другим и позы выйдет наконец нечто, что станет ему оправданием, — настоящая его жизнь и настоящая его честность. Поэтому радоваться тому, что тебя «далеко заводит речь», — нечего. Она и дислексика [256] далеко заводит. Но в этом и разница между дислексиком и поэтом — второй всегда понимает, что слова не случайны и рано или поздно за них придется платить. И даже если ты гбтов платить самую высокую цену, то, рке приготовившись платить, ты вдруг догадываешься, что есть еще в этом мире и «над-слова» — стихи не о себе, а о мире. О чем-то большем, нежели ты. И тогда твоя цена за «просто слова» (пусть и оплаченная твоей жизнью) становится невысокой. Почти ненужной. Мелкой разменной монетой, полушкой.
256
Дислексик (от лат. приставки dis, обозначающей нарушение, отсутствие чего-л., противоположность чему-л., и грен, lexsikos — «касающийся слова, речи») — человек, у которого нарушена способность к овладению навыками чтения и письма. — Прим. ред.
Потому что нашей сути, нашему предназначению нет никакого дела до того, что мы страдаем нимфоманией или неумением любить (а сами кричим, что любим безмерно — так, что адресату нашей любви этого просто не вынести)… Нашей сути, нашему кощееву яйцу (а в нем, как известно, иголка) есть дело только до того, смогли ли мы эти свои качества переплавить в тигле стихотворения (а для непишущих — в тигле самой живой жизни) так, чтобы хоть что-то самим — пусть на короткий гаснущий день — понять о себе настоящих (а настоящие — мы совсем другие), перед тем как опять свалиться в эту бездну.
Ибо неважно — плох ты или хорош. Эгоистичен или нет.
Важно: позволил ты себе быть таким или нет. Разрешил ли себе. Цветаева вот — разрешила.
Принято считать, что Цветаевых у нас две — до эмиграции и после. Я, правда, не совсем в этом уверен (человек ведь река, а не два берега),
Но не — чердачной пыли, затхлой и скучной, а земной. У дороги. Когда вокруг столбы солнца, а по обочине городские лопухи или пригородная земляника. И в этом ее секрет. При всем якобы очевидном трагизме «первой» Цветаевой, она совсем не трагична, а «всепри-имна». Даже легкомысленна. И уж точно никого не упрекает. Потому что — незачем.
Идешь, на меня похожий, Глаза устремляя вниз. Я их опускала — тоже! Прохожий, остановись! Прочти — слепоты куриной И маков набрав букет — Что звали меня Мариной, И сколько мне было лет. Не думай, что здесь — могила, Что я появлюсь, грозя… Я слишком сама любила Смеяться, когда нельзя! И кровь приливала к коже, И кудри мои вились… Я тоже была, прохожий! Прохожий, остановись! Сорви себе стебель дикий И ягоду ему вслед: Кладбищенской земляники Крупнее и слаще нет. Но только не стой угрюмо, Главу опустив на грудь, Легко обо мне подумай, Легко обо мне забудь. Как луч тебя освещает! Ты весь в золотой пыли… — И пусть тебя не смущает Мой голос из-под земли. [257]Этот же запах пробивается и в двух строфах стихотворения 1919 года «Тебе — через сто лет», о котором я скажу позднее, — запах пыли (никак прямо не упомянутый), от которого щемит сердце:
И грустно мне еще, что в этот вечер, Сегодняшний — так долго шла я вслед Садящемуся солнцу, — и навстречу Тебе — через сто лет.257
Стихотворение 1913 г. — Прим. ред.
Впрочем, может, его, этого запаха пыли и земли, там и нет. Но я его чувствую. До такого наваждения, что когда уточнил дату написания стихотворения, то удивился: оно помечено августом, а я явно ощущаю апрельскую пустоту — с характерным запахом подсохшей, но еще голой земли.
А из стихов «второй» Цветаевой потом этот запах — тоски и счастья — улетучивается. Возможно, оттого, что Цветаева в эмиграции стала писать не словом, не даже полсловом, а слогом (ее свидетельство) [258] — а слог ничем не пахнет. Или оттого, что ей не нравился запах автобусов, блошиных рынков, чужих городов и всего остального слишком человеческого (она, кстати, в отличие от большинства ее великих товарищей и товарок, на мой взгляд, не была космополитичной: не тосковала по мировой культуре, как Мандельштам, не рвалась в Париж, как Ахматова, не была инфантильным урбанистом, как Маяковский). Или оттого, что она просто разучилась быть счастливой.
258
«Ваша стихотворная единица, пока, фраза, а не слово. (NB! моя — слог)» (Из письма Цветаевой к Н. П. Тройскому, 1928). — Прим. ред.