Литературная память Швейцарии. Прошлое и настоящее
Шрифт:
Андорцы же, всякий раз как смотрелись в зеркало, с ужасом видели, что они сами носят черты Иуды, каждый из них [115] .
Я позволю себе повторить: «каждый из них». Потому что речь идет о виновном коллективе. Если говорить о микроструктуре текста, то здесь этот коллектив изображен совсем иначе, чем у Готхельфа, иначе, чем у Келлера, иначе, чем у Дюрренматта. Однако, как и у всех упомянутых авторов, у Фриша данный мотив является интеллектуальным ядром, излучение которого ощутимо в самых разных областях его творчества.
115
Там же. S. 37. — Примеч. П. фон Mamma.
Вот мы и поговорили об одном мотиве, который на удивление часто встречается в швейцарской литературе, имеет специфическое значение именно для литературного думания о Швейцарии. Можно было бы найти и другие
МЕЧТАНИЯ НА ГРАНИЦЕ. О литературной фантазии в Швейцарии
«In dreams begins responsibility»
Фантазия неделима. Действует ли она в художниках, или в политиках — это всегда все та же непредсказуемо-необузданная, двойственная энергия. Только конкретная работа, с которой она сопрягается, создает различия. Изобретательная хитрость фантазии живет и в великих гуманистах, которые пытаются побороть несчастья, и в знаменитых преступниках, сбегающих из любой тюрьмы. Загадка внезапного озарения, удивляющего того, кого оно посетило, не меньше, чем всех остальных, в истории естественных наук играет столь же важную роль, что и в истории литературы. Удачливый вор-карманник нуждается в творческом воображении не меньше, чем успешный министр финансов, — а нравственные различия между ними, это уже другой вопрос.
116
«Ответственность начинается в мечтах» (англ). Эпиграф к сборнику стихов «Ответственность» (1914) Уильяма Батлера Йейтса.
Поэтому изучение работы фантазии и порождаемых фантазией структур позволяет при определенных обстоятельствах сделать выводы о вещах, далеких от этого главного предмета исследования. Исходя из такого предположения, я здесь попытаюсь рассмотреть вопрос о специфических особенностях литературной фантазии в нашей стране. В качестве исходного пункта я выбрал один любопытный факт. Дело в том, что все те немногие произведения, которые признаны неоспоримыми вершинами литературы немецкоязычной Швейцарии, так или иначе отражают ситуацию человека, который возвращается с чужбины, после долгих лет пребывания там, и сразу оказывается связанным драматичными отношениями с родиной и со своими соотечественниками. Мощный литературный первенец Готхельфа — роман «Крестьянское зерцало», который заложил основы романного жанра в нашей стране и до сих пор продолжает воздействовать на его развитие, — отмечен этой особенностью так же, как и «Зеленый Генрих» Келлера. Нельзя не заметить, что та же ситуация представлена в «Визите старой дамы» Дюрренматта и в «Штиллере» Макса Фриша. А наряду с упомянутыми шедеврами существует поразительное количество других значимых литературных произведений, чьи авторы тоже вдохновлялись тем же импульсом: от «Имаго» Шпиттелера до «Золотого Шмида» Альберта Бехтольда, от «Венделя фон Ойва» Инглина до «Погружения» Пауля Низона, от «Швейцарских историй» Урса Видмера до, уже в самое последнее время, «Золотурна» Урса Йегги и «Посланца» Томаса Хюрлимана. Возвращение домой, как предмет повествования, всегда сопрягается с приемом ведения рассказа от лица возвращающегося. Арбалетчик в новелле «Святой» К. Ф. Мейера — рассказчик такого рода, и Панкрац у Келлера — тоже [117] ; а в элегантном дебютном романе Адольфа Мушга, «Летом в год Зайца», вернувшийся домой рассказчик сидит в швейцарской пивной (как когда-то сидел персонаж Готхельфа, ландскнехт Майсс [118] ), и в то время как он пишет о японских садах и любовных ночах, проведенных в комнатах с прохладными бумажными стенами, вокруг него игроки, как это принято на родине, с глухим звуком бросают на специальные коврики карты. Открыв рот, надзиратель Кнобель внимает лживым историям Анатоля Штиллера [119] ; и точно так же, перед раззявившими рты слушателями, плетет свои великолепные враки Клаус Лимбахер, персонаж Инглина [120] , — пока его не уличают во лжи (и не заставляют этого возвращенца, разозлившего соотечественников буйством фантазии, снова покинуть страну).
117
«Святой» — историческая новелла о Томасе Бекете. Панкрац — герой новеллы Келлера «Панкрац Бука», входящей в сборник «Люди из Зельдвилы».
118
Персонаж «Крестьянского зерцала».
119
Кнобель и Штиллер — персонажи романа Макса Фриша «Штиллер».
120
Клаус Лимбахер — герой одноименной комедии Майнрада Инглина.
Я вовсе не ставлю перед собой цель перечислить все случаи использования данного литературного мотива, как сделал бы любитель статистики. (И прекрасно знаю, что существует много хороших книг, в которых никто не пересекает границу, чтобы вернуться домой.) Меня скорее интересуют вопросы, которые связаны с частотой обращения к этой теме и с ее вдохновляющей силой. Мы ведь здесь сталкиваемся с особой сферой жизненного опыта, которая имеет собственную динамику и исходная ситуация которой заслуживает пристального рассмотрения.
Такие события вообще-то многообразнее, чем принято думать. Это мнение постоянно оперирует представлениями о «тесноте», «тесной Швейцарии», где любой чувствительный человек будто бы за короткое время гибнет от удушья, а выживают одни болваны. В соответствии с таким суждением драматургия возвращения в литературе неизбежно должна была бы совпадать с патогенезом асфиксии. Так оно и происходит, но этим дело не исчерпывается. Так происходит, между прочим, уже давно. В романе «Имаго» Карла Шпиттелера (1906) — остроумном и бездонно глубоком, раздражающе-нарциссическом исследовании мужской психологии, где идет речь о вернувшемся в маленький городок интеллектуале, — уже названия первых глав отражают фатальную кривую: «Возвращение судии» — «Скверное разочарование» — «В аду уюта». И когда этот герой начинает высказывать свои мысли о соотечественниках, он предвосхищает всё, что позднее будет сказано в «Заметках» Людвига Холя, и в «Штиллере» Фриша, и, наконец, в эпигонских «поруганиях» Швейцарии, опубликованных в последние годы:
Вот что я имею вам сказать: ваша «добродетельность»? это сигаретный мундштук, позволяющий элегантно клеветать на ближних. Ваша «открытость»? Безосновательно присвоенная привилегия, позволяющая говорить ближним гнусности, а самим не переносить ни малейшего упрека. Ваша «прямота»? Подтверждение права говорить за спиной у человека еще гораздо большие гадости, нежели те, что вы высказываете ему в лицо. Ваша «правдивость»? Педантичной правдивостью в том, что касается второстепенных деталей, вы покупаете себе право в решающих случаях — в порядке исключения — лгать. Если бы мне пришлось заключить сделку с одним из таких правдолюбцев, я бы заставил его расписаться под договором в присутствии четырех свидетелей! Ваша «душевность»? Это эгоизм в стадном формате, набрюшник из овечьей шерсти: как только вы почуете несчастье, ни один из вас не станет помогать другому. Ваши семейные идиллии, ваша любовь к родственникам? Бросьте между родственниками, как кость, хоть крошечное наследство и посмотрите тогда, что сделается с этой любовью! Ваша музыка? Это ликующая капель сосулек! Ваша образованность, ваше умение наслаждаться искусством и литературой? Если справа от вас откроется дверь в рай, а слева объявят, что сейчас будет прочитана лекция о рае, вы всем скопом помчитесь мимо рая, на лекцию. С криками: «Как интересно, как интересно!»
Таков — в отрефлексированном, литературно оформленном виде — недобрый взгляд человека, вернувшегося из-за границы. Именно этот взгляд и имеет в виду Людвиг Холь, когда пишет, что «уродливость» швейцарцев — которую он считает одной из их «характернейших черт» — «распознается только тогда, когда ты возвращаешься из-за границы; причем после столь длительного отсутствия, что глаз твой успел нейтрализоваться». И он тотчас добавляет, что из десяти заповедей, которые соблюдают в Швейцарии, важнее всего следующая: «Не желай ума ближнего твоего».
Соединив данные разных источников, можно составить себе достаточно полное представление о специфическом самосознании человека, возвращающегося домой. Это самосознание отмечено опытом переживания границы. Знание о границе страны, о том, что она означает и от чего отделяет нашу страну, запечатлевается и в теле, и в душе. Такое физическое ощущение границы есть не просто особенность некоторых литературных персонажей, но и, собственно говоря, необходимое производственное условие писательства в Швейцарии. Потребность швейцарских писателей показать возвращающегося в момент пересечения границы, дать ему помечтать о таком переходе или вспомнить о нем, изобразить героя, чей глаз «нейтрализован», в конфронтации с местными жителями — это лишь одно следствие упомянутой выше, всеохватывающей производственной предпосылки.
Мы бы, однако, совершили ошибку, если бы на основании уже приведенных свидетельств пришли к выводу, что драматургия сцен возвращения неизбежно строится как путь в «ад уюта», где человек либо задыхается от нехватки воздуха, либо начинает произносить гневные тирады. В одном романе, написанном женщиной, — самом популярном в мире произведении швейцарской литературы — переживания, связанные с возвращением домой, тоже, естественным образом, превращаются в ключевое событие, но приводят они не к асфиксии, а, наоборот, к спасительной возможности вздохнуть полной грудью, как если бы весь кислород мира был сконцентрирован здесь. Переход через границу становится путем в теплое, как материнское лоно, со всех сторон объемлющее человека прибежище. И это очень четко показано на символическом уровне. Маленький деревянный дом, в нем глубокая сумеречная ниша, а в нише постель в виде мягкой, громоздящейся массы, в которую человек, который вернулся домой из далеких странствий, с блаженством погружается: