Литературная память Швейцарии. Прошлое и настоящее
Шрифт:
За лафатеровским безумием скрывается одно, характерное для той эпохи чувство: уверенность, что человечество стоит на пороге новой научной эры. Действительно, в годы жизни Лафатера совершалось огромное количество прорывов в сфере естественнонаучных дисциплин. Современная химия устраняла последние остатки алхимического мышления. Воздух и вода были признаны сложносоставными веществами, что положило конец учению о четырех первостихиях. После открытия водорода в воздух взлетели первые «аэростатические машины» — аэростаты. Не только физики и химики надеялись на новые, необозримые в своих последствиях открытия, сопряженные с электричеством, но и психологи, и специалисты в области общей антропологии верили, что электричество окажется давно искомым связующим звеном между телом и духом. Ученые понимали, что они уже ступили на путь, ведущий к физике физических процессов. Месмер [152] объявил о существовании «силы притяжения и отталкивания человеческих душ» (параллельной физической магнетической силе) и обещал, что скоро можно будет лечить все болезни, управляя магнетическими потоками. Представления, которые еще и сегодня встречаются
152
Франц Антон Месмер — австрийский врач, создатель учения о «животном магнетизме».
Лафатер разделяет триумфальное ощущение своей эпохи: что человечество стоит на пороге неслыханных открытий. Это ощущение правдиво. Пройдет несколько десятилетий, и в сфере естественных наук будут сделаны открытия, которые перевернут прежние представления. Кое-какие предсказания окажутся обманчивыми, но по большому счету они сбудутся. Освоение электричества действительно изменит мир, хотя «физика человеческих душ», на которую возлагалось столько надежд, так и останется маячащей вдалеке туманной дымкой. Лафатер тоже обманывается в каких-то частностях, в том, что его физиогномика обретет мировую значимость, однако в целом его ожидания оправдаются. Он сравнивает себя с Колумбом: «Колумб — это мой человек. Может, поэтому у нас с ним похожее строение лиц?» Защищая свою науку, Лафатер то и дело ссылается на грядущее: «Наступит время, когда любой ребенок будет надо мной смеяться, потому что мне приходилось доказывать такие очевидные вещи». И без стеснения перефразирует слова «Первого послания Коринфянам» о земном и потустороннем познании (применительно к своей работе, то есть придавая им светский смысл): «Пока что это лепет младенца — то, что я пишу! <…> Теперь мы видим великолепие человека как бы сквозь тусклое стекло — а вскоре увидим лицом к лицу, — теперь знаю я отчасти, а тогда познаю полностью» [153] .
153
Ср. I Коринф. 13:11–12: «Когда я был младенцем, то по-младенчески говорил, по-младенчески мыслил, по-младенчески рассуждал; а как стал мужем, то оставил младенческое. Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицом к лицу; теперь знаю я отчасти, а тогда познаю, подобно как я познан».
Отстал ли Лафатер, создатель культа целостного познания в момент экстаза, от науки своего времени или, напротив, опередил эту науку, предвосхитив мысль о всеединстве, которую позже будут разрабатывать романтики и три знаменитых выпускника Тюбингенского теологического института [154] , — кто решится ответить на такой вопрос? Лафатер засвидетельствовал глубокий кризис Просвещения: был его симптомом, а сам считал себя целительным средством. Да и мог ли он ощущать себя иначе, если весь мир возносил ему благодарственную хвалу! Достаточно взглянуть на портрет Лафатера — титульную гравюру в великолепном французском издании его сочинений 1806 года, — чтобы понять, каким он представлялся современникам: благородная голова, на которую будто падает отблеск горнего света, а нос лишь совсем чуть-чуть напоминает клюв журавля, с которым однажды сравнил Лафатера старый Гёте.
154
Г.В.Ф. Гегель, Ф. Гёльдерлин, Ф. В. Шеллинг. Все трое были сокурсниками (в 1788–1793 гг.) и состояли в дружеских отношениях.
КАКИМ БЫЛ НЕПРИКРАШЕННЫЙ ГОТХЕЛЬФ
Через три месяца после его рождения в Швейцарии разразилась революция. 17 января 1798 года в окрестностях Базеля из земли выросло первое «дерево свободы». Народ веселился и танцевал. Городам, которые прежде осуществляли жестокое господство над сельской округой, и старым кантонам, относившимся к большей части нынешней Швейцарии хищнически, как к колониальным владениям, пришлось отказаться от власти. С самого начала к этой игре прикладывали руку французы. Вскоре сразу несколько французских армий вступили на территорию молодой Гельветической республики, чтобы защитить ее от реакции и всяческих противников. Их демократическая помощь прежде всего выразилась в том, что они тотчас вывезли в Париж содержимое казны богатых швейцарских городов, а следом отправили туда же откормленных медведей из бернской Медвежьей ямы. Впервые в истории Швейцария обладала теперь современной конституцией, но зато в очередной раз оказалась втянутой в хроническую гражданскую войну.
Маленький Альберт Бициус [155] , которого именно в это время качала в колыбели жена господина пастора из городка Муртена, расположенного недалеко от Берна, наверняка слышал выстрелы и канонаду. Пять долгих лет над этой местностью не рассеивался пороховой дым. И до конца жизни Бициуса Швейцария оставалась местом ожесточенных боев по поводу конституции. Каждое политическое движение в Европе немедленно перекидывалось на Конфедерацию. Так получилось и с парижской революцией 1830 года, положившей конец периоду Реставрации во Франции. В Берне, где со времени поражения Наполеона патриции снова заседали в городском совете, в своих траченых молью креслах, дело дошло до восстания. Опять взметнулись к небу «деревья свободы». Олигархов вынудили уйти в отставку. Были провозглашены и осуществлены на практике принципы суверенитета народа и равенства всех перед законом. К числу поборников новой демократии принадлежал и молодой пастор Бициус.
155
Альберт Бициус — настоящее имя Иеремии Готхельфа.
Иными словами: он был человеком «поколения 1830 года». Как и у Бюхнера, у Гейне, у Берне, его политические взгляды и писательская позиция сформировались под воздействием событий 1830-го. Но — в отличие от Бюхнера, Гейне и Берне — Бициус принял личное участие в перевороте (который увенчался успехом) и на собственном опыте узнал, как можно политически реорганизовывать свой мир, в какие затруднительные ситуации человек при этом попадает и сколько твердых решений ему приходится принимать.
Людей «поколения 1830 года» распознают не только по их политическим убеждениям; их можно распознать, и даже еще лучше, по свойственному им новому взгляду на мир и действительность. «Французские дела» Гейне, «Письма из Парижа» Берне, «Войцек» Бюхнера и первое произведение Готхельфа, «Крестьянское зерцало», — вот четыре мощных свидетельства того, что немецкая литература в те годы обрела новое зрение. Мир внезапно перестал восприниматься как прозрачная поверхность, на которую смотрят, чтобы увидеть сквозь нее некую высшую, в романтическом смысле, правду. То, что у всех перед глазами, теперь уже не считалось чем-то поверхностным и временным, не заслуживающим особого внимания. Греза перестала быть методом познания, а песня — наивысшим медиумом правды. В 1837 году, когда увидели свет «Войцек» и «Крестьянское зерцало», в «Немецком альманахе муз» было опубликовано стихотворение Эйхендорфа «Волшебная лоза»: «Мир всего лишь заколдован: / В каждой вещи спит струна, / Разбуди волшебным словом — / Будет музыка слышна» [156] . Это последнее подлинное волшебное заклинание немецкого романтизма. Этими словами романтизм прощается с нами и, подобно Просперо, бросают в воду свои магические орудия: «Потом — сломаю свой волшебный жезл <…> А книгу <…> я потоплю» [157] .
156
Перевод А. Герасимовой.
157
Перевод Т. Л. Щепкиной-Куперник.
У Войцека тоже видения, на пылающем горизонте ему видится приближение Судного Дня: «Все небо горит! И словно трубный глас сверху» [158] , — но в его случае это не способность прозревать будущее, а патологический симптом. Симптом, отчетливо показывающий состояние измученного и разрушенного мозга. Когда Готхельф формулирует свою новую эстетику, его тоже интересуют человеческие глаза. Его волнует, что они видят и чего не видят. Люди слепы как раз к тому, что у них перед глазами — к самому близкому и конкретному. То, что у них под носом, они не распознают. Как Брехт свою главную мысль уложил во фразу «Мерзнущему надо указать на холод», так и Готхельф, даже еще более резко, говорил: людям, у которых закупорен нос, приходится объяснять, что вокруг воняет: «Потому что большинство людей сами ничего не видят и не распознают, они родились слепыми, им нужно открыть глаза. Некоторые, родившись среди нечистот, даже не замечают этого, пока их не ткнешь носом в кучу и не скажешь: „Здесь воняет“».
158
Перевод Е. Михелевич.
Новый взгляд Готхельфа особенно поражает, когда он описывает ландшафты и крестьянские дворы. С одной стороны, он оперирует самыми распространенными клише (как и вообще в его прозе речевой хлам повсюду, на радость нам, перемешивается с мощной оригинальной речью), с другой же стороны, Готхельф воспринимает ландшафт, вплоть до мельчайших деталей, как нечто сформировавшееся и подверженное историческим изменениям. На время его жизни приходятся большие изменения в способе аграрного производства: конец трехпольного хозяйства, приватизация общинных земельных угодий и неиспользуемых земельных участков, распространение не только картофеля, но и новых кормовых растений. Переход к стойловому кормлению животных позволил более бережно обращаться с выгонами и получать больше навоза. Навоз преобразовывает скудные почвы, позволяет выращивать больше кормов, крестьяне заводят больше коров и, опять-таки, получают больше навоза — а следовательно, улучшаются луга. Крестьянские дома тоже меняются: появляются стеклянные окна, пожароопасных соломенных крыш становится все меньше. В литературе это приводит к возникновению рассказанных ландшафтов совершенно нового рода. Воспевается уже не красота будто бы вневременной природы, а сельский вид, который радует глаз, потому что свидетельствует о человеческом уме и трудолюбии:
Весь ландшафт показался мне преображенным. Новые дома сверкали повсюду среди ухоженных деревьев, уже не покрытых мхом и омелой. Большие стекла, светлые окна свидетельствовали о том, что здесь живут теперь более просветленные люди, а голубоватые шиферные крыши — о том, что люди эти предусмотрительные и умные. И неужели это прежние скудные луга, которые зияли пустотой, изнемогшие, после того как им удавалось породить редкие травяные стебли? Теперь они поросли травой по колено человеку, густой, как щетка, или нежным и пышным клевером, который заменяет коровам бутерброд с сахаром. Далеко простирались темно-зеленые картофельные поля — там, где когда-то среди печальной скудости виднелись только разрозненные кусты. <…> До самой вершины округлого холма тянулась земля, расчищенная и обработанная человеком. Та же земля, что прежде, но насколько иной она теперь стала!