Литературные воспоминания
Шрифт:
особенным ударением на словах,— что во взгляде на русскую национальность и
по многим другим литературным и нравственным вопросам я сочувствую гораздо
более славянофилам, чем Белинскому, «Отечественным запискам» и западникам.
За этим категорическим объявлением последовала минута молчания.
Гораздо позднее мысль, выраженная Грановским, повторялась много раз и самим
Герценом от своего имени в его заграничных изданиях, но впервые она была
сказана именно Грановским
в завязавшемся споре, нисколько не предчувствуя, разумеется, что не далее, как
через год, он придет сам в столкновение с Грановским по вопросу, совершенно
схожему с тем, который теперь разбирался [223]. Теперь он держал сторону
Грановского, хотя не так решительно, как можно было думать, судя по внешним
признакам сходства в их настроениях. Прямая, неуклонная, откровенная
деятельность Белинского приходилась ему всегда по душе, несмотря на
множество оговорок, какие он противопоставлял ей, да и предчувствие близости
горьких расчетов с самим Грановским, вероятно, уже возникло в его уме и
сдерживало его слово. Вмешательство его в разговор носило дружелюбный
характер.
— Пойми же ты, братец,— говорил он, обращаясь к Кетчеру,— что кроме
общего народного вопроса, о котором можно судить и так и иначе, между нами
идет дело о нравственном вопросе. Мы должны вести себя прилично но
отношению к низшим сословиям, которые работают, но не отвечают нам. Всякая
выходка против них, вольная и, невольная, похожа на оскорбление ребенка. Кто
же будет за них говорить, если не мы же сами? Официальных адвокатов у них нет,
— понимаешь, что все тогда должны сделаться их адвокатами. Это особенно не
мешает понять теперь (1845 г.), когда мы хлопочем об упразднении всяких управ
благочиния. Не для того же нужно нам увольнение в отставку видимых и
невидимых исправников, чтобы развязать самим себе руки на всякую потеху.
Кетчер не любил оставлять последнего слова за противником. Он возопил
против попытки примешать еще и нравственность, после национальности, к
пустому случаю, разросшемуся в такой диспут, утверждал, что обличение какого-
либо несомненного факта, хотя бы и самого прискорбного характера, никогда не
может быть безнравственно, а наконец, после насмешливых отзывов о новых
народившихся руссофилах (на этого рода пикантные приправы к спорам никто
тогда не скупился), перешел к Белинскому, который, собственно, и составлял
настоящий предмет всего разговора. Кетчер заметил, что вряд ли мы и имеем
право судить о настоящих воззрениях Белинского на русскую народность, так как
он их никогда не высказывал
своей мысли как по этому предмету, так и по многим другим. Здесь Грановский
опять остановил Кетчера и покончил спор замечанием, которое поразило всех
своей неожиданностью; привожу его буквально:
189
— Знаешь ли, брат Кетчер, что я имею тебе сказать по поводу твоего
замечания о цензуре. Об уме, таланте и честности Белинского не может быть
между нами никакого спора, но вот что я скажу о цензуре. Если Белинский
сделался силой у нас, то этим он обязан, конечно, во-первых, самому себе, а во-
вторых, и нашей цензуре. Она ему не только не повредила, но оказала большую
услугу. С его нервным, раздражительным характером, резким словом и
увлечениями он никогда бы не справился без цензуры со своим собственным
материалом. Она, цензура, заставила его обдумывать планы своих критик и
способы выражения и сделала его тем, чем он есть. По моему глубокому
убеждению, Белинский не имеет права жаловаться на цензуру, хотя и ее
благодарить тут не за что: она, конечно, также не знала, что делает.
Спор был вполне истощен именно этим заявлением Грановского. Все было
сказано, что Грановскому хотелось сказать. Когда затем кто-то заметил, что все
резкие, антинациональные выходки Белинского происходят еще из горячего
демократического чувства, возмущенного тем состоянием, до которого доведены
народные массы, Грановский горячо пристал к этому мнению, находя в нем
разгадку многих излишеств критика, которые все-таки считал явлением
ненормальным и печальным. Спор прекратился. Он сделал свое дело, очистив
совесть и позволив всем возвратиться уже без всяких помех к простым, дружеским и искренним отношениям.
В моем понимании этот спор еще имел и другое значение. Это было первое
крупное проявление мысли, давно уже таившейся в умах, о необходимости более
разумных отношений к простому народу, чем те, которые существовали в
литературе и в некоторых слоях мыслящего класса людей. Литература и
образованные умы наши давно уже расстались с представлением народа как
личности, определенной существовать без всяких гражданских прав и служить
только чужим интересам, но они не расстались с представлением народа как
дикой массы, не имеющей никакой идеи и никогда ничего не думавшей про себя.
Спор выразил собою переворот, совершившийся в понятиях одного отдела
западников относительно способов судить и оценять домашнюю культуру и
нравственную физиономию толпы [224].