Литературные заметки. Книга 1 ("Последние новости": 1928-1931)
Шрифт:
Давно уже мне хочется воскликнуть это «но». Возражений столько, что не знаешь, с чего и начать, — а начав, никогда и не кончишь. Имею в виду не мысли или отдельные соображения, изложенные Бердяевым, на «критику по частям», а все «Назначение человека» в целом как явление, как своеобразный и любопытный факт. Пожалуй, прежде всего возникает вопрос: действительно ли книга нужна тем, к кому она обращена? Я высказал предположение в начале статьи, что Бердяев рассчитывает на людей, стремящихся привести в порядок свой умственно-душевный мир и неспособных самостоятельно справиться с сомнениями. Допустим, что это и на самом деле так. Но надо, в таком случае, предположить и еще одно условие, без которого все поучения Бердяева останутся, по меньшей мере, столь же изнурительно-бесплодными, как и презираемая им теория познания… Надо предположить веру.
И здесь, при этом предположении, сразу поражает у Бердяева какое-то мучительное, глубокое несоответствие метода предмету,
Может быть, книга Бердяева есть нечто «внутрицерковное», то есть предназначенное для умов и душ, уже окончательно во всем уверенных, окончательно успокоенных и ищущих только разъяснения тех или иных деталей веры и догматов. Если так, то возражения отпадают, конечно. Но едва ли это так. И затем, если это и так, неужели вера исключает всякий трагизм в постановке «проблем» и загадок, которые остаются же все-таки загадками, — даже если верить в чудесное их разрешение. Неужели он исключает страдание, горечь, — и, наоборот, не питается ими, не исходит из них. Неужели, пройдя через все то, что узнал и забыл, понял и оставил, принял и отверг современный человек, она может остаться такой безмятежной, такой безоблачной?
Я задаю этот вопрос, не предрешая ответа. Но «со стороны» хотелось бы сказать, что внимание к книгам религиозного содержания и, следовательно, возможность для них кого-либо заразить своей сущностью, «опалить своим огнем», возникает только тогда, когда в книге есть боль. Тогда понимаешь, что боль эта витает и носится в мыслях своих около веры потому, что нигде больше она утоления не найдет.
Бердяев, конечно, знает это. Мало кто думал так много, как он, о религии и ее природе. Но опыт его, по глубокому моему убеждению, не совсем воплотился в слова. Есть в его книге одна характерная особенность: то, как она написана… Ровные, короткие фразы, одна на другую похожие, без ударений, без повышений или понижений голоса, педагогически наставительные: абсолютное спокойствие за ними; все ясно, все известно. Рай есть рай, ад есть ад. Разум отказывается от своих прав как будто без сожалений и страха, вера входит в них как будто без торжества.
«КОНЕЦ АВЕРБАХА»
Сегодняшнюю статью я хотел сначала начать словами:
— В советской литературе произошли крупные события.
Но, написав эту фразу и на мгновение задумавшись над ней, я без колебаний ее зачеркнул… Нет, в литературе советской событий не произошло. В литературе вообще «события» чрезвычайно редки. Они подготовляются в тишине и уединении, вне легкой борьбы мелких самолюбий, вне резолюций и постановлений каких-либо центральных комитетов. Оставим слова о «важных событиях в советской литературе» на тот день, когда в Москве появится новая замечательная книга. Сейчас речь не об этом.
События произошли в высоких литературно-административных «сферах». Разыгралась драма. Ее
История борьбы, только что пришедшей к развязке, должна быть в общих чертах знакома нашим читателям. Ей были не так давно посвящены две передовые статьи, о ней же говорилось в отдельных заметках. Поводом к ней явились выпады «Комсомольской правды» против РАПП, т. е. Российской ассоциации пролетарских писателей, возглавляемой Авербахом и претендующей на монопольное обладание истинно-ленинскими, истинно-сталинскими взглядами на литературу и в особенности на «литературную политику». Подлила масла в огонь и язвительная, запальчивая речь Косарева, главы и грозы комсомола. Повод, однако, не есть причина. Причина лежит глубже.
Она — в развитии того процесса, который длится уже лет восемь и, по существу, сводится к постепенной, но окончательной замене понятия творчества в литературе понятием обслуживания словом временных и местных государственных нужд. «Литературное дело есть часть общепролетарского дела». Эти ленинские слова оказались роковыми и несчастными для советской словесности. Ленин едва ли предвидел, что ими будут пользоваться, как удобнейшей формулой, для подавления малейших проявлений свободы или самостоятельности. Допускаю это предположение потому, что при Ленине какая-то «хартия вольностей» у литературы все-таки была, пусть убогая, жалкая, но, при сравнении с теперешними российскими порядками — несомненная. При Ленине литературой «управляли» Воронский, Троцкий и Луначарский, которые все-таки были людьми образованными, а главное – воспитавшимися и сложившимися задолго до эпохи повального лакейства, наступившего после «великого Октября» и ныне так пышно расцветшего. Если они теоретически и поддерживали принцип руководства литературой и опеки над ней, то все-таки по складу своему, по старой революционной закваске, были чувствительны к умственной и духовной честности, — и, раз признав человека своим, раз установив его основное, общее «попутничество», допускали его право думать, спрашивать и даже иногда сомневаться. О Воронском я совсем недавно писал, не буду повторяться.
С Воронским и его единомышленниками вступил в бой «юркий» Авербах. Сначала он оказался побежден. Но затем, отступив и сделав несколько ловких стратегических ходов, добился полного торжества. «Правая опасность» была объявлена и официально признана главнейшей опасностью, угрожающей советской литературе. Авербах был «левым» или представлялся таким. На деле его левизна была только большей преданностью правительственной цензуре и партийному внушении: и основана была только на большем пренебрежении к творчеству. Это именно он и его друзья постоянно цитировали слова Ленина о «части общепролетарского дела», указывая, что, помимо задачи быть такой «частью», других задач у литературы нет и быть не может. Казалось, Авербах занял пост «руководящего товарища» прочно и надолго.
Действительно, он царил несколько лет. Но жизнь у него сложилась трудная. Если «враги справа» были разгромлены, то немедленно нашлись «враги слева», заносчивые и упорно добивающиеся влияния. Приняв от Воронского власть над советской словесностью, Авербах принял, — будем к нему справедливы, — и некоторые азбучные истины: он, например, вместе с Либединским, отстаивал теорию о необходимости изображения «живого человека» в искусстве, — отстаивал и отстоял. Правда, «живой человек», по Авербаху и Либединскому, должен был обязательно быть коммунистом, «партийцем», иначе интерес к нему был бы преступен (именно в этом и была «левизна» Авербаха, по сравнению с Воронским), — но если герой романа состоял членом «нашей партии», то допускалось рассказывать не только о его подвигах на различных фронтах строительства, но и о его разговорах с женой и даже иногда о его любовных увлечениях или невзгодах. Недавно из группы Авербаха раздался голос в защиту того, что пролетарский писатель может коснуться иногда и темы смерти, хотя бы для преодоления и посрамления Льва Толстого и его Ивана Ильича. Авербах пропагандировал и лозунг о «срывании всех и всяческих масок», вокруг которого было за последнее время столько шума в России. Происхождение и судьба этого лозунга достойны внимания: он представляет собою фразу Ленина о Толстом. Толстой, по мнению Ленина, срывал все маски с тех, кого изображал. Авербах и его друзья предложили сделать метод Толстого методом пролетарской литературы. Предложение было опрометчиво, и неудивительно, что оно вызвало страстный отпор: во что бы превратились стопроцентно-добродетельные герои большинства советских романов, если бы с них «сорвать маски», что обнаружилось бы под масками? Авторы дрожали от страха и негодования. «Какие это, скажите, маски на большевиках?» – в притворном недоумении спрашивали они, поднимая очи к небу.