Литературный путь Цветаевой. Идеология, поэтика, идентичность автора в контексте эпохи
Шрифт:
Первой фразой этого письма Цветаевой было признание, открывавшее эту главу: «Мой отрыв от жизни становится все непоправимей». Встреча с Рильке совпала для Цветаевой с осознанием изменения собственных отношений с действительностью, первым проявлением которого стал творческий кризис и разрушение прежней поэтики вместе с прежним алгоритмом взаимодействия с «жизнью». Пример Рильке оказывался подтверждением неслучайности, законности постепенного разрыва связей с миром, а сам Рильке, прошедший болевую стадию разрыва в неопределенном прошлом, представал уже неуязвимым для земного вмешательства. «Я не меньше его (в будущем), но – я моложе его» (МЦБП, 214), – так поясняла Цветаева дистанцию в опыте, вставшую между ними. Полмесяца неотвечания на письмо Рильке, заполненные работой над поэмами «С моря» и «Попытка комнаты», были бессознательным поиском пути к овладению тайной такой отрешенности. В эти полмесяца произошла стремительная кристаллизация не просто нового поэтического языка, но новой поэтической
В начале июня, одновременно с окончанием «Попытки комнаты», Цветаева вернулась к переписке с Рильке. Ответом на ее первое письмо после перерыва была элегия Рильке, посвященная ей. Элегия развивала понимание автором одиночества как обретения человеком своего единственного пути во Вселенной и подтверждала правоту майского толкования Рильке, данного Цветаевой в письме к Пастернаку. Стихотворение Рильке, в своей финальной части, снимало тему «парности» или вед'oмости вообще, рисуя путь человека как путь самовосполнения:
Лицемерили издавна боги,Чтя половины. Лишь мы, продолжая движенье по кругу,Станем, восполнив себя, единством, как месяц – луной.Но и в ущербные дни и когда поворот к новолунью,Нам не поможет никто к полноте бытия возвратиться,Разве что собственный путь – одинокий в бессонном просторе.Любовного порыва Цветаевой к Рильке это стихотворение не остановило, хотя современных читателей совершенно напрасно смущают «эксцессы» ее эротического воображения: Цветаева в своих письмах лишь стремится найти словесное воплощение идее разведения пола (телесности) и Эроса в земном любовном опыте. Важным последствием ее эпистолярной встречи с Рильке, однако, стало то, что ее личный миф, построенный на теме любви, соединяющей «равных» в мирах иных, окончательно исчерпался. О том, чт'o из этого следовало, Цветаева задумалась, когда весть о кончине Рильке настигла ее в канун 1927 года.
Обращенная к Рильке поэма «Новогоднее» 429 была написана приблизительно за месяц и символически датирована 7 февраля 1927 года – сорок первым днем после смерти Рильке, т. е. первым днем после того, как его душа, согласно преданию, должна была расстаться с землей («вчерашней родиной», как она названа в поэме). Работа над поэмой вернула Цветаеву к темам недавней переписки с Рильке. Главная мысль, которую додумывала, доформулировала для себя Цветаева в «Новогоднем» – мысль о не-дихотомическом устройстве мироздания. Радикальная, т. е. в настоящем времени необратимая разъединенность ее, говорящей, и Рильке, адресата речи, превращалась под пером Цветаевой в повод усомниться в существенности этого внезапного разъединения. «Жизнь и смерть давно беру в кавычки, / Как заведомо-пустые сплеты», «Жизнь и смерть произношу с усмешкой / Скрытою», «Жизнь и смерть произношу со сноской, / Звездочкою» (СП, 569–570), – постепенно нагнетаясь, этот мотив разрешался наконец в развернутом признании:
429
См. об этой поэме: Бродский И. Об одном стихотворении // Бродский И. Соч. Т. 5. С. 142–187; Hasty O. P. Marina Tsvetaeva’s Orphic Journeys in the Worlds of the Word. P. 163–222; Dinega A. W. A Russian Psyche. P. 147–166.
Существование некой целостности, объемлющей, включающей в себя разъединенные и противопоставленные земным сознанием понятия жизни и смерти, выводится Цветаевой из онтологии поэтического языка, которому дано открывать «третье, новое», воссоединяя слова в рифменном созвучии. Подобная риторика не нова для Цветаевой. В стихотворении июня 1924 года «Есть рифмы в мире сем…» она уже говорила о мировой онтологии как эманации созвучий: «Построен на созвучьях / Мир, и, разъединен, / Мстит (На согласьях строен!)», «Есть рифмы – в мире том / Подобранные. Рухнет / Сей – разведешь» (СП, 373). Однако мысль «Новогоднего» куда сложнее и глубже той, что зафиксирована стихотворением 1924 года. Сложность эта обусловлена именно отказом от рассуждения о «том» и «этом» мире в пользу рассуждения о «третьем, новом», – даже тогда, когда оно по привычке именуется «тем светом».
Концовка приведенного фрагмента из «Новогоднего» связана с поэтическим посвящением, которое написал Рильке на посланном Цветаевой экземпляре «Дуинезских элегий»:
Касаемся друг друга. Чем? Крылами.Издалека свое ведем родство.Поэт один. И тот, кто нес его,Встречается с несущим временами.«Родство» всех отмеченных поэтическим даром, их исконное единство в некоем существующем вне пространства и времени «поэте» трактуется Цветаевой и как свобода возврата каждого в это первоначальное «безличное» единство. Об этом говорило и начало элегии Рильке, ей посвященной: о вечной всеобъемлющей целостности мира, в котором рождение и смерть отдельного человека не уменьшают «священного числа», и о «целительности срыва в изначальность», в «сердцевину Всегда» (РПЦ, 141–142). Рильке, в свою очередь, откликался на слова самой Цветаевой из письма к нему: «До жизни человек – всё и всегда, живя жизнь, он – кое-что и теперь» (РПЦ, 136). Цветаева говорила о конфликте между воображаемым исконным, вечным состоянием человека, еще не отделившего своего «я» от мироздания, – и его положением жителя данного исторического времени с данными индивидуальными свойствами. Последнее состояние не могло противопоставляться первому, оно было его частным случаем, – как время уже представало частным случаем Вечности, а не его антиподом.
Открытие «третьего, нового» как начала, объемлющего любые антиномии («жизнь» и «смерть», «я» и «ты»), многое в земном опыте расставляло по местам. «Ничего у нас с тобой не вышло» (СП, 572), – сказанное о не воплощенной на земле встрече, «рифмовалось» с самой временностью существования «я» и «ты». Потому не «свидимся», а «споемся» (СП, 573) было тем глаголом, который адекватно передавал в поэме идею встречи двух «я», – не встречи друг с другом, а встречи в чем-то «третьем», в «рифме», в новом звуке.
Принесенная диалогом с Рильке перемена акцентов в разговоре о мироустройстве разрешала, в частности, и давно волновавшую Цветаеву дилемму о «личном» и «вне-личном» в искусстве. Существованье вечного «поэта» в единственном числе снимало эту дилемму вместе с земной проблемой авторства. «Я давно перестала делить стихи на свои и чужие, поэтов – на тебя и меня. Я не знаю авторства» (СС7, 466), – эти слова, сказанные в 1934 году, обязаны своим происхождением опыту 1927 года, как обязано ему и рассуждение, открывавшее в 1932 году статью «Эпос и лирика современной России» и подтверждавшее солидарность Цветаевой со словами рильковского инскрипта на «Дуинезских элегиях»:
…поэзия не дробится ни в поэтах, ни на поэтов, она во всех своих явлениях – одна, одно, в каждом – вся, так же как, по существу, нет поэтов, а есть поэт, один и тот же с начала и до конца мира, сила, окрашивающаяся в цвета данных племен, стран, наречий, лиц, проходящих через ее, силу, несущих, как река, теми или иными берегами, теми или иными небесами, тем или иным дном (СС5, 375).
Открытие диалектической связи одинокого пути и «всеединства», к которому он ведет и в котором самоуничтожается «я», стало философским подтекстом написанного вслед за «Новогодним» очерка «Твоя смерть» (1927). Смерть Рильке представала в нем в обрамлении двух других смертей, завершений двух других одиноких путей к «сердцевине Всегда».