Литконкурс Тенета-98
Шрифт:
Марина зависеть умеет, но не любит настолько, что тщательно скрываемое умение превратилось в трогательную навязчивую идею. Анна зависеть не умеет и не любит, она желчна и отважна, поэтому ее окружают мужчины, мечтающие о недополученном, или даже о переполученном в детстве. Анна стойко борется с этим всю жизнь, но по-моему судьба ее вошла в азарт и развлекается от души, подыскивая варианты все затейливей. Но не было у меня к ней пронзительной жалости, а только эгоистическое неудовольствие мелькало порой. Я тоже была одним из первых вариантов ее судьбы. Впрочем, свою независимость Анна старается в последнее время скрыть, выходит
Со мной же снова получается смешнее всего. Я зависеть люблю, но не умею. Поэтому гордость моя постоянно избегает ситуаций возможной зависимости, вследствие чего я так недовольна бытом. Гордость вообще давно и сильно мешает мне жить, некоторые, да почти все, путают ее с застенчивостью. Таким образом, нам всем троим есть что скрывать.
В нашем сестринстве я играю странную роль посредника, ибо история его забавна: отец Анны ушел от жены вместе с дочкой. Затем женился снова — так появилась я. Потом мама стала вдовой, но вышла замуж и родила Марину, которую нянчила Анна, а забавляла я, ибо к тому времени отец исчез, а мать зарабатывала. До сих пор побаиваясь Анну, со мной Марина открыта, но каждый раз изливает на меня ужасные порции жалости, обращаясь не иначе, как ~сестренка~, в лучших традициях городского блатного романса, а заканчивая неизменным поцелуем и комментарием ~бедненькая~. Жалость ее не оскорбительна, впрочем. Она легка. ~Бедненькая, — повторяет она, — напридумывала себе всяких Сюзанн~…
Марина, кстати, с детства интуитивно чувствовала убогость и тянулась к ней, но не чтобы нейтрализовать, а, скорее, за острыми ощущениями сострадания, а, может, и не только. Легко перепрыгивая по социальным ролям, Марина из института культуры попала на молодежное радио, потом сторожила детский сад; здесь она ухаживала за старушкой, продавала цветы, пела в баре, а нынче собирает рекламу для русской газеты. Самое неприятное, что она пьет, если не хуже, а еще более неприятно, что не считает это пороком, поэтому делает открыто и весело. Сюзанна уверена, что будущего у Марины нет. А я думаю наоборот, что ее будущее — это лучшее, что есть у меня для созерцания, ибо норма марининого самосознания известна мне давно, именно поэтому я уверена в этой девочке на канате — она балансирует профессионально и, если не случайность, доведет выступление до аплодисментов. — День защиты детей.-
Счастливую группу сумасшедших видела я сегодня, первого июня, в день защиты детей. Не счастливых по отдельности, а цельно и одинаково. Там был и мальчик из автобуса номер 6, всех их обрядили в армейскую форму, и лица ~даунов~, напоминая мне мордашки советских детишек в ~Детском мире~ моего детства, были прекрасны в своем обобщенном неумении скрыть тотальный восторг. Другие, видимо щизофреники, были сдержаны, но как они смотрели на девушек, как громко они говорили.
Израильский люд снисходил, я млела от восхищения милосердием общества, а небеса тем временем дарили и мне свое злорадно-брезгливое милосердие: опять объявился приятель Конт., на сей раз явившись среди раскаленного белого иерусалимского дня наяву, почему-то на работу, он /впрочем, ясно почему не домой/ прижал босса замечательным английским в угол, и Моти сам попросил меня быть свободной на сегодня, но я подразумеваю, что и навсегда.
Йогом с арены цирка вышла я из зала, ибо в спине моей засело с десяток острых взглядов, но я улыбалась. Встреча с юностью ждала меня, лучшие
— На сколько хватит тебя здесь, приятель? — спрашиваю я.
— У меня курс в университете. Награда за мать еврейку. Но бросился искать я тебя сразу.
— Какое сумасбродство! — сказала бы ему Сюзанна. — Безрассудство и красота невыверенных поступков!~
Мне же становится просто неловко, потому что фраза его взывает к многозначительности, а взгляд к жалости. Он замечает это и гордыня щурит амбразуры его библейских глаз:
— Я, кстати, никогда не говорил тебе, что собирался ждать тебя всю жизнь?
— Да…
— Так это я шутил, — смеется приятель Конт.
— Ха-ха-ха, — констатирую я и, против воли и здравого смысла, обижаюсь так, что слегка даже, может быть, сдерживаю слезы.
Он очевидно доволен, приятель Конт., хотя нелюбовь моя очевидна и неизменна. Он тут же великодушничает:
— Я думал, ты постарела больше, а ты — нет…
— А я вообще не думала! — грублю я.
— Оно и видно, — соглашается он.
— Ты приехал за этим?
— Я приехал пришпилить тебя в научную работу по психосоциологии, как пример типичной эмиграции без мотивации.
— Пришпиль к чертовой матери, — прошу я, — хоть куда-нибудь, чтобы хоть какой-то смысл, или намек на отсутствие идиотизма.
— Ишь, чего захотела…
Разговор тащится, как автобус в пробке, если не сказать /Сюзанна/, что как сопля. Я как-будто показываю ему Иерусалим, он как-будто видит. Старый город…
Расслабленные улыбки кроликов, торгующих на рынке Старого города кончаются вместе со смрадом. Смесь заношенного тряпья, сортира и кофе. Лавки, так и не дойдя до приличествующей восточной роскоши, переходят в откровенную помойку, но еще, дорогой гость, несколько извивов, ступенек, нищих и Кардо — улица из бывших, а ныне — приятная во всех отношениях воссоединяет-таки нас с еврейской частью. Наши!
Вырезанные из беззвездного неба силуэты хасидов. Их телесные жены. И дети, сидящие в колясках, как в партере, вглядывающиеся, привыкая.
Туристы, беззаботные, но вечно спешащие, откровенно пресыщающиеся за столом культурных ценностей и сыто рыгающие:~Gr-r-r-r-ate!~
Деловито шастающие монахини — туда и оттуда, строгие и сосредоточенные, как давняя жена, исполняющая супружеский долг.
Мир камня, неги и крови.
Бродя по менее опасной части Старого города, ведя разговор, как верного пса, в какой момент становишься незрячим и зависящим от этих сук?
— Вот как странно и мудро устроен Иерусалим!
— Ага. Да, — какого черта он обметает эти паутинки чувств грязной метлой банальности. — Я предлагаю помолчать — давай же молча походим по камням.
— Почему?
— Просто.
— Смотри какое у арабки платье. Красное. Это же арабка? У нее за корсетом кинжал и она очень опасна, правда? Улыбнись, это шутка.
Понимая, что не стоит смеяться, смеюсь в обозначенном месте — это рефлекторное. Но это западня.
— Да, давай уж лучше помолчим, чем смеяться над такими фразами. Бег дурака по пересеченной местности смешон несогласованностью его движений. Он не владеет телом. То же и с реакцией на смешное. Ты бы помолчала, милая.