Ливонская война
Шрифт:
— А греха не страшишься? — спросил Иван, тяжело, нетерпеливо наваливаясь на неё плечом. Её робкая, неумелая податливость и такие робкие, неумелые ласки изводили Ивана, и эта же робкая, неумелая податливость сдерживала его.
— Нешто сие грех? — Девка ещё плотней прижалась к Ивану. — Сие — как раны Христу омыть.
Тихо и таинственно, как наговор, шуршат под днищем саней полозья — неугомонно, наваждающе, властно зазывая в дурманящую, радостную пустоту, в забытье… Как сон, накатывается отрешённость, и радостное исступление страсти останавливает время.
Лошади мчатся, мчатся, мчатся…
Лошади мчатся, мчатся, мчатся… Ночь, равнодушная к тайным делам людей, висит над землёй, как потухший фонарь. Тишина, покой — великий покой отрешённости.
Иван лежит на спине, распластанный, изнеможённый, пресытившийся, левая рука его тяжело откинута на девку, отодвинувшуюся от него, чтоб ему было удобней, правая — под головой… На затылке бьётся под его ладонью торопливая жилка — слабенький родничок жизни, и Иван, вслушиваясь в это упрямое биение, чувствует, как вместе с этой жилкой бьётся в нём щедрая, неиссякшая сила жизни, бьётся и распирает его, рвётся наружу, и думает Иван, успокоенно и радостно, что жизнь ещё только началась, что ему всего лишь тридцать три и он всё успеет сделать, всё, что задумал, всего достичь, к чему стремится, всё утвердить, во что верит и что любит, и всё, во что не верит и что ненавидит, уничтожить!
Лошади мчатся, мчатся, мчатся… Сани мягко покачиваются, как колыбель, убаюкивают изошедшего страстью Ивана. Глаза его закрыты, дремотная ломота вкалывается в них как иглы. Иван засыпает… Угасают последние искры перебушевавшего, перегоревшего в его душе огня, сходит, как оторопь, мучительная, наваждающая растревоженность, отступают за непроницаемую стену сна и горечь одиночества, и угрюмая недужность отверженности, подтачивающая его дух, замирают мысли, но последним проблеском к нему вновь приходит всё та же радостная осознанность, что впереди ещё долгая-долгая жизнь и этой жизни с лихвой хватит на всё, что он задумал и что взвалил на себя, как крест, который несёт вслед за своей судьбой, приговорённый к распятию на этом кресте.
Иван заснул… Заснул тяжёлым, угарным сном и проспал до самого Дмитрова — три добрых часа, — не шелохнувшись, будто пригвождённый к саням. В Дмитрове, на ямском подворье, Васька разбудил его. Нужно было решать, что делать с девкой. Не будь её, Васька не стал бы и заезжать на ям, поехал бы прямо в монастырь — до него оставалось несколько вёрст.
— Я спал, что ли, Васька? — с весёлой удивлённостью спросил Иван.
— Спал, государь… Слава Богу! Истомился ты вжуть!
— И, поди, уж Димитров?
— Димитров, государь, — с ласковой угодливостью кивнул Васька и скосился на девку.
Иван повёл глаза вслед за Васькой и, вдруг вспомнив о девке, стыдливо подхватился. Раздосадованный, что от Васьки никуда не денешься и не обойдёшься без него, сердито приказал:
— Надень на неё шубу и накажи ямским — пусть назад свезут не мешкая. Денег ей дай!
— Не надо денег… — чуть слышно прошептала девка. — Вели паче к столбу на позор привязать.
Иван долгим-долгим взглядом посмотрел на неё, закусил дрогнувшую губу, отвернулся.
— Не надо денег, — сказал он хрипло. — Она раны мои омыла…
Васька принялся надевать на девку шубу — Иван не смотрел на них, сидел отвернувшись, молчал, слышно было только его напряжённое, прерывистое дыхание.
— Прощай, государь! — слабо вскрикнула девка, когда Васька потащил её из саней. — Я отмолю наш грех!
Иван не ответил, не повернул к ней лица, а когда Васька увёл её, лёг и плотно закрыл ладонью глаза. Ему хотелось плакать, но на душе было легко.
3
Васька ударил в медное било на монастырских воротах, подождал, ещё раз ударил — посильней… После третьего удара на левой створке ворот откинулась заслонка смотровой скважни, сонный, заскорузлый голос что-то забормотал в неё — не то молитву, не то проклятье, потом долго давился зевотой, наконец спросил:
— Кто тама… не дьявол коли? В ночь-то иною…
— Царский служка я, — воткнув лицо в скважню, сердито сказал Васька. — Царь к вам!.. Отворяй! И беги кличь игумена.
Монах завозился с засовами, пришёптывая, как от боли: «Осподисусехристе… осподисусехристе…» Тяжёлые створки ворот медленно вдавились внутрь, медленно разомкнулись, в образовавшейся щели показалось натужное, перепуганное лицо монаха. Васька налёг на створку, помог монаху… Вдвоём они быстро растворили тяжёлые монастырские ворота. Монах побежал за игуменом, а Васька вернулся к лошадям, взял их под уздцы и ввёл на монастырский двор.
Иван, не дожидаясь, пока Васька поможет ему, вылез из саней, потянулся, поразмял затёкшие ноги и спину, медленно пошёл через монастырский двор.
Он уже бывал здесь однажды… Возвращаясь из Кириллова монастыря, куда ездил на богомолье после своей тяжкой болезни, он заезжал и сюда, в Песношскую обитель, повидаться и побеседовать с Вассианом Топорковым. К тому времени Вассиан уже прожил десять лет в своей одиночной келье, построенной им собственноручно в стороне от остальных монашеских келий, прожил затворником, не встречаясь ни с кем, и только для царя сделал исключение. С тех пор прошло ещё десять лет, и снова Вассиан вынужден будет нарушить обет затворничества.
Навстречу Ивану от настоятельских келий уже спешили соборные старцы [166] , за ними следом, с фонарями, — монахи-прислужники…
Иван остановился.
Ступая, как по лужам, по тусклым пятнам света, отбрасываемым фонарями, старцы приблизились к Ивану и замерли в растерянности и нерешительности. Должно быть, заявись к ним в обитель сам дьявол, они не были бы так поражены и растеряны: как вести себя с дьяволом, старцы, несомненно, знали, а вот перед царём, невесть какими судьбами занесённым к ним среди ночи в монастырь, они потерялись. Царь был пострашней дьявола: ни крестом, ни молитвой от него не защитишься, если он приехал не с добрым намерением.
166
Соборные старцы — руководители монастыря.