Ливонская война
Шрифт:
— Святое писание… Писание! — священно произнёс он. — Яко же ненаписанным оно будет?!
— У латынян уж, поди, с сотню лет книги не пишут, — сказал Щелкалов, вспомнив свой разговор с дьяконом Фёдоровым. — Всё печатают… И не видно вреда от того!
— Слепому не видно. Покуда латыняне книг у себя не печатали, и ереси лютеровой у них не было, а теперь сия ересь всю землю их развратила.
— Ересь и нашей земли не минула, хотя книг у себя мы не печатали.
— Не минула, — согласился Левкий, — но, явившись на нашу землю, тут убо и сгинула, аки нечисть. Занеже блюдётся вера наша испокон в чистоте и святости, и книги святые сотворяются
— Пошто же митрополит и освящённый собор не воспретят сего богопротивного дела?
Левкий вновь взялся за чётки. Чёрные шарики оживили его руки, зато лицо стало мозглым и неподвижным, как у мертвеца. Он, видать, понял, что такими доводами не пронять дошлого дьяка, к тому же, рано или поздно, а, раз уж он призвал его к себе, нужно будет выкладывать перед ним всё.
— Занеже митрополит во главе сего дела, — сказал Ловкий прямо и продолжил раздражённо: — Како пришёл он из Новыграда и посел на владычном месте, тако и затеялся, уповая собою, ноугородские блажи свои осуществлять. И перво-наперво — дело печатное заводить, яко же есть у латынян подлых. Чает он землю Русскую просветить, подобно святому князю Володимеру, мня, будто несказанную добродетель источает из души своей.
Вошёл послушник, поклонился, тихо сказал, что пришли учителя.
— Кличь, — кивнул Левкий.
Послушник отворил дверь, впустил трёх монахов. Одинаковые, как тени, они молча покрестились у двери, молча, неслышно, как тени, прошли через святительскую и стали к стене.
— В тщеславии своём владыка вознёсся на высоту столь непомерную, что не хочет и не может уже узреть того, что видно нам, слугам его, от пущих помыслов не возносящимся под облакы. Об ином они тебе скажут, — кивнул Левкий на монахов. — Учителя суть они… От трёх монастырей московских — от Егорьевского, от Варсонофьевского да от Воздвиженского, что на Арбате, а от иных не зываны, ибо за городом они, а дороги нынче тяжки, сам ведаешь.
— Однако… я в недоумении, святые отцы, — сказал Щелкалов, косясь на стоявших у стены монахов. Их появление и вправду сбило его с толку, да и вид их смущал его: они как будто приготовились не говорить с ним, а расправиться. — К чему сии разговоры, да и пошто со мной? Я дьяк, служилый, мирской человек, а вы посвящаете меня в свои дела… в духовные.
— Оттого и посвящаем, — сказал грубовато Левкий, — что худы наши дела. Вот скажут тебе учителя, что будет, коли книги, яко деньги, учнут делать. Тогда любой стряпчий учить примется, ибо книг станет много… Доступны станут книги.
— В миру учителя явятся, — сказал один из монахов. — Несметный вред учинится от таковых учителей, ежели и усердны даже будут они, ибо лише к разуму прострут они учение своё, а душу оставят в небрежении.
— Толико духовные учителя суть истинные учителя, — резким, как треск, голосом проговорил другой. — Ибо они пекутся и о разуме, и о душе.
«Страшитесь, что серебро поплывёт мимо вас, — подумал Щелкалов. — Вон как доводите: любой стряпчий учить примется! Истинно, примется, токмо книги ему в руки, ибо в грамотических хитростях ныне многие стряпчие заткнут вас за гашник, святые отцы! Минуло время, коли буквам опричь вас не умели».
— И вот оно, растление! — как пророк воскликнул Левкий. — Поползёт оно, яко змий ядовитый, чрез души те, духовной благостью не напитанные, и будет так, яко же рек государь отроку дерзкому, пред
Щелкалов не больно много запомнил из того, что говорил царь на пиру молодому княжичу Хворостинину, — не до того ему было после полной заздравной чаши! — к тому же каждое упоминание Левкия о царе заставляло Щелкалова вновь и вновь наступать себе на душу, подавляя в ней уже не неприязнь, а отвращение к архимандриту и ко всему тому, во что тот собирался его втянуть. Это было мучительно, и тоскливо, и гадостно, словно он впихивал в себя свою собственную блевотину.
— Не будем поминать государя, святые отцы, — сказал Щелкалов. Упоминание о царе вызывало в нём помимо прочего ещё и страх, глубинный, студенящий страх. Осиливать этот страх было ещё тяжелей, чем осиливать свою совесть. — Государь истинен во всех своих намерениях и поступках, и не нам с нашим низким разумом обмысливать и приговаривать его дела. Паче нам обмыслить и приговорить своё дело, ежели святые отцы намерены обсказаться о нём. Может статься, что я не сгожусь для него, и тогда…
— Такого статься не может, — спокойно прервал его Левкий. — Нам ведома, сын мой, твоя давняя вражда к дьякону от Николы Гостунского Ивану Фёдорову… Не к делу его, несть, сын мой… Будем справедливы! Но сие греха твоего не умаляет, сын мой, ибо, как нарёк Господь, и за малый грех не останешься ненаказанным. Ведомо нам, сын мой, что ты також, на государевой службе сидя, более всех и рьяней всё чинил дьякону всяческие препоны и неисправления, держа дьякона опроче дела [239] его.
239
Держа опроче дела — мешая приступить к делу.
— Ухо слышащее и глаз видящий — и то и другое создал Господь?! — буркнул язвительно Щелкалов.
— Истинно, сын мой, — с сочувственной безысходностью сказал Левкий. — Несть ничего сокровенного, что не открылось бы, и тайного, что не было бы узнано.
— Стало быть, хотите меня застращать, дабы я стал пособником в вашем деле?! — сдерживая рвущееся из него отвращение и к самому себе, и более всего к Левкию, сказал прямо Щелкалов, но и от этой его прямоты легче ему не стало — всё равно ведь знал, что снова пойдёт на сделку с совестью и сговорится с Левкием.
— Не в нашем, сын мой, — мягко, наставительно поправил его Левкий, — а в сем… в сем деле! Ибо оно не толико наше… За нами, буде, пол-Руси стоит?! Тебя же, сын мой, мы не знаем за труса, иначе не было бы наших речей к тебе.
— И что бы вы делали? — вновь съязвил Щелкалов.
— Бог ли не защитит избранных своих, вопиющих к нему день и ночь, — невозмутимо отмолвился Левкий.
— Пошто же меня избрали вместо Бога?
— Написано: не искушай Господа Бога твоего. Земные дела принадлежат земным…
— И чаете, что я соглашусь?..
— Ежели дело будет расстроено людьми неумными и неискусными, многие вины по старой памяти падут на тебя, сын мой. Так паче тебе самому взяться за сие… А мы тебе споможем.
Монахи подошли к Щелкалову и выложили перед ним на лавку пять серебряных гривенок.
— Нет! — подхватился с лавки Щелкалов. — Нет, святые отцы, Василий Щелкалов не продаёт своей души. От подлости, от скверны могу низринуть я душу свою в геенну, токмо не денег ради. Уберите своё серебро, святые отцы, ежели хотите сговориться со мной.