Ливонская война
Шрифт:
Сколько уж лет прошло, как царь ввёл новую меру — осьмину, и спуски велел с неё сделать, и кликали на торгу тогда целое лето, чтоб отныне всё мерили новой мерой, ан нет, не исчезла с торга старая мера, десять лет прошло, а она всё в ходу. И не выгоды ради, и не для обмана держатся её: старой меры с новой никому не спутать. По привычке держатся, по упрямству, по строптивству. От прадедов мерили старой мерой, и забот никаких не знавали, и неудобств никаких не было — ещё бы тысячу лет преспокойно мерили… Только царь рассудил иначе и запрет на старую меру положил крепкий и неотступный: кого уличали — брали заповеди два рубля, уличали в другой раз — брали вдвое, а на третий —
…Десятерым отрубили руки — безжалостно, не дав и крестом осениться в последний раз. Ни заповеди не взяли, как прежде, и в тюрьму не поволочили… Руку под топор — и весь суд.
Ужаснулась Москва, притихла, затаилась… Вспомнилось, как в последний год княжения великого князя Василия точно так же хватали на торгу людей за порчу денег — и виноватых, и безвинных, всех, у кого находили хоть одну резаную деньгу, — и руки секли, и олово лили в рот… Целый месяц не прекращались казни: везли тогда на расправу в Москву и смолян, и костромичей, и ярославцев, и вологжан, но самую горькую чашу испили московиты. Вот и сейчас ужаснулись они, подумав, что всё это может повториться. Стали впотай поговаривать, что это псковичи-сведенцы, переселённые великим князем Василием в Москву после присоединения Пскова, поклепали перед царём московитов, мстя им за притеснения, которые терпели от них. Шептались, что будто подали они царю грамотку с докладом на все лихие и тайные дела московитов, которые те, дескать, творят мимо царских указов: и со светом, мол, ночью сидят, и в кости играют, и бражку да пиво что ни неделя варят, и корчмы и блядни скровные [246] держат, куда мимо церкви не по одному дню хаживают, и с людьми, мол, разбойными знаются да и с татями, и разбой их и татьбу покрывают, а ещё, мол, и бесовством всяким прельщаются, рядятся и на позоры [247] ходят, и за всё это будто намерился царь сыскать с московитов, учинив самый строгий обыск, и отсечённые руки — это только начало, а как сыщет он все неправды и неисправления, примется и головы сечь.
246
Скровные — подпольные, тайные.
247
Позоры — игры скоморохов.
Растерялись московиты, приуныли, сошла с них дерзкая хорохорливость — как водой смыло… Ждали добра, стали ждать худа. Самые ретивые нахаживали, однако, к псковичам на Сретенку, допытывались со злобой, пошто измыслили честной люд московский ябедами испроторить, грозились расправой, которую нередко учиняли псковичам. Псковичи клялись, что ни ябед, ни крамол никаких на московитов не выдумывали, доносов не составляли и даже в мыслях не держивали такого, потому что и сами не свят угодники, да и жить им в Москве не по году, а до скончания живота, и не хотят они иметь с московитами раздорного сожития.
Московиты не верили им, продолжали грозиться, но исполнять свои угрозы, однако, не подумывали: боялись навлечь на себя ещё большую царскую немилость. Псковичи (тоже дошлый и задиристый народец!), почуяв, что нынче им нечего бояться московитов, что те сами полны страха, хоть и гоношатся перед ними и грозятся, оставили свои клятвы и божбы да и пустились в посмешки:
— Ну и дурьи ж на вас головы! Сами на себя наплели, понаветили, да и ходите с полными портами!
— Всю Москву свою обвоняли!
Теперь на торгу, в кабаках
— Слыхивали мы, пустились уж многие ваши вины с себя складывать. Шкуру свою спасают — доносы в приказ несут!
— Будет вам то ж, что и нам! Сведёт вас государь — на Казань али к немцам! Изведаете тадысь, каково оно, житьё-то, в чужом краю, — подтравляли они московитов при случае. — Каждый ваш след попрекнут, как нынче вы нам попрекаете.
— Да и спесь вашу московитскую пооблупят, как с яйца скорлупу!
— Эх вы, капустники-мякинники, — с прежней заносчивостью, которую даже и страх не мог поунять, отвечали московиты. — И мозги у вас мякинные! Ничего-то вы не разумеете! Уж сколь раз мы бывали под государевой опалой, а сводить нас николиже не сводили, занеже как может Москва быть без московитов?! Не стало у вас во Пскове веча, и Пскова не стало.
— Истинно, Москва без московитов — уже не Москва!
— А Русь без Москвы — уже не Русь!
— Ишь-ка, не Русь! Москвы и в помине не было, коли Русь уж крепка стояла. И Псков наш стоял!
— Не зря речётся: у Руси сердце в Волхове, а душа на Великой!
— Помянула баба свой девишник! Нынеча от того былья былого псковского — лишь вода во Пскове, да и то мутная.
— Зануздала вас Москва с вашим Волховом, приучила в своей упряжке ходить да и взбрыкивать не даёт.
— Ярый конь не взбрыкивает, он удила рвёт!
— И удил вам не порвать! Закатилась слава псковская! Откричали вы на своих вечах, отсамоволили… Нынеча надо всем — Москва! Она и сердце, и голова Руси!
— Ничего, ничего, — заумно посмеивались псковичи. — Пскова бурна, и течёт она в Великую!
3
Весёлый зыкастый подьячий, похожий больше на попа в своём длинном, затасканном тегиляе, стоя на высоком дощатом помосте, устроенном рядом с Лобным местом, неторопливо, с острыми присказками (от себя!), читал мёртвую грамоту на Ивашку Матрёнина, для которого уже ладили петлю на виселице, выгнувшейся над Лобным местом громадным, страшным щупальцем, высунувшимся, казалось, из самой преисподней.
Ивашка Матрёнин был зачинщиком большого бунта, случившегося в Пошехонье. Изголодавшиеся поселяне разграбили там монастырь, и игумена убили, и всю братию монастырскую поразогнали… Многим пошехонцам не сносить бы головы, не миновать расправы за такое дело, да Ивашка никого не выдал. Привезли его в Москву, закованного в цепи, ещё зимой, и два месяца пытали в застенках Разбойного приказа, рвали ногти, жгли железом, ломали рёбра, выжгли глаза, отрезали уши, но заставить выдать своих сообщников так и не смогли. Смертная казнь ему была уготована, не знали только, как казнить его: отрубить ли голову на торгу прилюдно или тайно утопить в Москве-реке?
Пошёл дьяк Шапкин, глава Разбойного приказа, вместе с Мстиславским к царю, стали говорить о Матрёнине, советовали не устраивать над ним прилюдной казни, чтобы не растравлять черни, мутившейся всю зиму и тоже чуть было не дошедшей до бунта.
— Средь тех, что сойдутся к Лобному месту, каждый третий — такой же Ивашка, — говорил убеждённо Мстиславский.
— Верно, государь, — поддерживал его Шапкин. — Не изменник твой будет стоять перед ними, не Шишкин да Фуников, которых ты надысь предал конечной… Тех они сами чуть было не в ошмётки… А сей для них — что и сами они! Не разбойник он для них — страдалец! Паче уж тайно с ним порешить. Тайно, государь, — просил Шапкин. — Для пущего спокою.