Лизонька и все остальные
Шрифт:
– Почему именно девять и сорок? – спросила Анюта.
– Это время бабушка еще на земле, – ответила Лизонька.
– Ты думаешь, что говоришь? Думаешь? Ты какую чушь вдалбливаешь ребенку? Детка, не слушай ее. Бабушки нет и не будет. Девять и сорок – это так… Могло быть пять и двадцать… Ритуал… Мы никогда раньше это в голову не брали… Это сейчас началось мистическое время…
И тут опять завыла собака.
– Пойду дам ей воды, – сказала Роза.
– Спусти ее с цепи, – вздохнула Ниночка. – Пусть идет куда хочет.
– Ты, ба-Нина, гонишь собаку? – У Анюты глаза не просто расширились, они превратились в две открытые бойницы, из которых еще мгновенье – и будут бить по мишеням «катюши» или что там еще…
– А куда ее девать, куда? – тоскливо сказала Ниночка. – Кому надо такое наследство?
Но наследник, как оказалось, был. Отвязанная собака так никуда и не ушла. Это обнаружила Ниночка, встав утром раньше всех. «Вот беда, вот беда. Куда ее? – подумала. – Анечка такая впечатлительная. Расплачется. У! Зараза! – ткнула она ногой собаку. – Еще с тобой проблемы, мало их без тебя?»
От обиды собака, виновато
Ниночка пошла за ней, дурочка собачья забилась в угол и тихо рычит, плохо думает о идущей вслед Ниночке, а что вообще хорошего ждать ей от человека, но Ниночка, как выяснилось, шла в летнюю кухню автоматически, просто маленький родительский дворик строго предопределял возможности передвижения по нему. Тропочки было две: в уборную – назад и в кухню – вперед. Ниночка и пошла вперед. Здесь еще пахло вчерашней поминальной готовкой, и плита еще держала остаток жара. Нина заглянула, нет ли в топке живых углей – их не было. Целая морока выгребать жужелицу, растапливать со щепок, но кормить всех надо? Надо. Скоро начнут подыматься. Поэтому она, вздохнув, взялась за кочергу. Странное дело, в этой позе на маленькой скамеечке перед открытой печкой, выгребая золу (жужелицу! жужелицу! так у них говорили), а потом заталкивая в топку старые газеты и абы как ломаные сухие деревяшки – специальные «на растопку», она вдруг ощутила – она Нюра. И колени у нее поставились так, как бывало у матери при этом деле, и дышала она громко, с клекотом, в общем, неэстетично, заглатывая ртом запах вчера сгоревшего угля и даже будто наслаждаясь этим медицински безусловно вредным газом. И щепочки она разламывала, как делала мать, – изо всей силы била ими о колено, хрусть, хрусть, хрусть. И спичками чиркала, прижав левой рукой коробок к железному ободу печки, чтоб ближе к топке, чтоб одной спичкой зажечь, а то ведь бывает такая тяга, что не успеешь спичку поднести – погаснет. Пока она с неимоверным удивлением узнавала во всех своих движениях Нюру, эта зараза-собака подползла к ней на брюхе и лизнула ее в перепачканную сажей руку.
Какая-то мучительная, но одновременно и сладкая боль вошла в сердце и по-хозяйски расположилась надолго, эй, ты, крикнула ей Ниночка, пошла вон, но боль только хмыкнула в ответ, расставляя в сердце все свои манатки, и Ниночка поняла, что пришла она на постоянное жительство.
Пришлось со скрипом, совсем как Нюра, встать, у той вечно трещали суставы, она даже любила ими потрещать нарочно, чем раздражала своих девочек: ну что ты, мама, это же вредно, ты нам назло? А сейчас Ниночка ковыляла совсем по-Нюриному к тому самому заветному потайному месту, где всегда стояла мамина наливка. Она и сейчас была на месте, початая пыльная бутылочка, заткнутая газеткой. Пять лет как не было папы, а наливочка все равно пилась тайным глотком, тайным вдохом была и папироска, замаскированная в коробочке из-под «Кориандра». Ниночка открыла бутылку и глотнула густую пряную сладкую жидкость. Глотнула и замерла, ожидая в себе превращений. Прямо перед глазами на ажурнейше вытканной паутине сидел жирный паучок. Показалось или он действительно в упор на нее смотрел? На секунду возникло желание зацепить пальцем паучье царство, и пропади ты пропадом, вредное насекомое, но желание тут же ушло, осталось совсем другое – нежность и жалость, и даже страх, что кто-то другой вот так когда-нибудь поддастся секундному порыву и – прости прощай жизнь, а кто его знает, что там сидит в паучьем сознании или бессознании? И что мы вообще знаем о тех, кто живет, и дышит, и ткет красивейшие паутины, и вырывает в земле тончайшие ходы-лабиринты, вон собака, я ее пнула, а она мне лизнула руку. Что это, собачье бессознательное подхалимство или знак мне, как нормально, по-человечески, по любви следовало поступать людям?
От глотка наливки прежде всего потеплели ноги, во рту же!.. Во рту стало хорошо – душисто и чисто
сразу. Огонь уже вовсю зашелся в печке, можно было подбрасывать уголь. Ниночка взяла бутылку и Нюриным шагом пошла к печке.
– Есть кто? – услышала она голос. – Я все дыма ждала. Вижу – идет, значит, встали…
На пороге летней кухни стояла женщина. Страшный, несоразмерный ничему протез бестолково торчал у нее из-под юбки, сама же она держалась на костылях.
– Я – Евгения, – сказала женщина. – Я пришла за Шариком.
…Шесть лет тому назад Дмитрий Федорович испытал первые трудности в уборной. Еще не было болей, просто надо было долго ждать, пока медленно, с перерывами выходила из него какая-то вялая, ленивая моча, и процесс, до этого простой, легкий и безмысленный, стал мыслью, болью и беспокойством.
«Ага, – сказал он себе, – ага… Значит, умирать от этого». Казалось бы – испугайся, но страшно не стало, а стало определенней, что было, конечно, глуповато: не мнил же он себя бессмертным? К тому времени он уже хитрым макаром раздвинул оградку и знал, что две могилы на старом кладбище поместить будет можно. Никуда начальники не денутся. Пришла тогда какая-то очень деловая мысль: хорошо бы Нюре умереть раньше, чтоб он все сам с ней сделал, показал детям, как надо, чтоб они потом уже с ним не путались. Но деловая мысль ушла, наверное, именно потому, что была деловая. Она, мысль, раньше сообразила, что скорей всего будет иначе, и Нюра его переживет. Вот именно тогда он стал делать записки в общей тетради в клеточку на тот самый случай, когда его не станет. Нюра останется одна, растеряется, бедняжка, а умом своим сообразить, что и как, не сумеет. В бумагах он оставлял свой ум на будущую Нюрину вдовью жизнь. Когда он все написал, что хотел, неожиданно получилось много, потому что одно потянулось за другим. Наказ Нюре покупать наливку только у Семенихи, а ни в коем случае не у Бойчихи, которая сроду вишню не моет и у нее в десятилитровой стеклянной банке вишня очень хорошо настаивается вместе с мухами, пчелами,
Было так. Заехала она как-то к ним проездом то ли на курорт, то ли обратно. Обратно. Черная была от южного солнца, как головешка. Бухнулась на кровать, любила она на их кровати поваляться. Я, говорит, тут восстанавливаюсь. Ну, восстанавливайся на здоровье, не жалко, только сними покрывало и накидку и сложи аккуратно. И на спинку повесь, да не абы как, комом, а сначала одеяло, а потом накидку, накидка же легкая, под одеялом она помнется.
Легла Роза, а они сели на стулья рядом, хорошо сели, радостно, такая Роза умница, заехала, не побоялась сделать крюк, небольшой, правда, но все-таки шестьдесят километров от магистрали вбок.
Она, Роза, возьми и спроси, первый раз за всю жизнь:
– А какая у меня была мама?
Ну! От Нюры прямо пар пошел. Она ведь Розину маму так не любила, так не любила, это даже мягко сказано, хотя дело, конечно, прошлое, такое прошлое, что старик стал вспоминать и никак не мог вспомнить, а как она выглядела, эта вторая жена первого мужа Ниночки?
– Я тебе расскажу, – начала Нюра. – Вот тут ты сидела, а Ниночка тебя под нуль стригла. Ты орала как резаная, и Ниночка заткнула тебе рот полотенцем. Ты красная стала, глаза выпучились, ну, а что оставалось делать? Спасать же надо было. Мама твоя, Ева, она сюда к нам приехала по назначению в школу. Она ходила в юбке и блузке, никогда я ее в платье не видела, а волосы у нее тоже были кучерявые, но не мелким кольцом, как у тебя, а крупным. Когда они шли вместе, твой паразит-отец, будь он проклят, и твоя мать, царство ей небесное, то они смотрелись хорошо. Такие оба высокие, фигуристые. Ниночка, правду сказать, с Ванькой не смотрелась, она у нас мелкая, сама знаешь, она была ему под мышку, и шаг у нее тоже мелкий, а у того крупный, получалось, что Ниночка за ним бежит, как собачка, – противно. Мы ей это сразу говорили. Он вообще был бабник, он бы и с твоей мамой долго не жил, это точно, у него с женщинами дело быстрое. Что называется, не было бы счастья, да война.
– Что ты такое лопочешь? – сказал старик Нюре. – При чем тут война, тем более в таком глупом словосочетании…
– Я только в одном смысле, – упрямилась Нюра. – В смысле перспективности этой семьи. Разве ты его не знал? Он же два пишет, три в уме! Нет, что ли?
– Роза спрашивает нас о другом.
– Пусть говорит все, – сказала Роза. – Не перебивай ее, дед.
– Вечно он мне затыкает рот. Всегда я у него дурочка. А я с Евой, мамой твоей, разговор имела, перед тем самым днем, как их всех увели. Уже было объявлено, и которые глупые евреи, то они собирали дорогие вещи на длинное путешествие, а Ева была умная женщина.
– И когда ж это ты с ней говорила, что я этого не знаю? – Старик хмыкнул, потому что решил: Нюра придуманной историей хочет скрыть факт, можно сказать, исторический – как она терпеть не могла Еву, потому что считала разлучницей. А это была чистая брехня, потому что уже за полгода до Евы Ниночка хлопнула круглым кулачком по столу и сказала: «Хватит с меня! Нажилась… И чтоб мои глаза его больше… Ни-ког-да!»
Лично он, старик, тогда испугался вот чего: не пойдет ли Ниночка по мужским рукам, как это бывало с другими разведенками? И кое-что с ней было, чего греха таить? И морду ей пострадавшие женщины-жены били, и его на базаре прилюдно за нее стыдили. Плохое было время, если вспомнить. До сих пор лицо запаляется. Все тогда совпало в минусе, и Колюнин скорый отъезд, и эта сволочь Уханев, и Дуськин арест, и вообще весь воздух жизни был мутный. С Ниночкой крепко пришлось объясняться. Позвал ее на пасеку. Не пойду, кричала, я их боюсь. Пчел, в смысле… Но он ей так спокойно, выдержанно сказал: