Лизонька и все остальные
Шрифт:
По дури – потому как захмелела – задала Леля отцу этот свой главный вопрос. Как он в ней сидел, оказывается.
– Папа! Я слышала – ты ясновидящий, знаешь – ха-ха-ха! – как кто умирать будет? Ну, и как умру я – ха-ха-ха?!
9
Дмитрий Федорович в Москву приезжать категорически не хотел. Последние годы он стал жить странно… Как бы прощаючись…
Началось вот с чего…
Открыли новое кладбище. Старое совсем подобралось к городу. Пошло с того случая, когда на шахте № 11-12 в одночасье засыпало всю смену. Двенадцать могил пришлось вырыть уже не на территории кладбища – негде было, а прямо перед оградой, на самом въезде. Имелось в виду, что тут особый случай, пусть эти покойники будут впереди всех. Но как за всеми уследишь?
Где двенадцать могил, там, глядишь, уже двадцать четыре. Первым нарушителям границ место отвели щедро, чтоб и лавочка была, и столик, и беседка, если кто в средствах. Быстро обнаружилось отрицательное – нашим людям только дай волю. Все мертвые, стоящие и нестоящие, решили идти по тому же пути. Все стали размахиваться последним пристанищем так, что очень быстро дошли до ручки. Каждый решил ставить лавочку возле дорогой могилки, и столик,
Старик испугался, что его похоронят на новом кладбище, сером, пустом, унылом… Хотелось туда, где и деревья, и кустарник густенький, и цветы, и травка. И эти цинковые пугала. Так просто ничего в нашей жизни не делается, и место на том свете застолбить надо тоже заранее. Для этого, как выяснилось, нужны были связи с той, покойной уже стороной. Связь была. С доченькой Танечкой, которая умерла еще до НЭПа. Чего греха таить, за могилкой уже давно не ухаживали. Но что хорошо… Была оградка, какая-никакая, а была, значит, была зафлажкованная территория. Старик прикинул глазом, две ямы – себе и Нюре – рядом с Танечкой вполне можно было вырыть. Конечно, «квартирные условия» стеснительные, но все же – свои. Потеснимся, разве привыкать? Стал старик туда наведываться то с тяпкой, то с ломиком, то с лопатой. Обнаружил, что старенькую оградку в одном месте можно рассоединить, а в другом подпилить. Ловко? Ловко. Там десять сантиметров, а там целых полметра – раздвинул старик территорию. А в оградные разъемы вбил деревянные колья и пустил снизу вьющийся горошек. Обыкновенный, без претензий, что сразу пошел плестись, вроде всю жизнь тут и рос. Пока ходил по кладбищу туда-сюда, столько знакомых встретил, уже переехавших на постоянную прописку. И пассию свою там случайно нашел. Совсем недавно вроде виделись, он тогда отметил, как она прилично для своих лет сохранилась, и – на тебе! «Дорогой жене, мамочке от скорбящих мужа и детей». Фотку они, скорбящие, взяли, правда, неудачную. Вылупленное такое выражение лица, а она была женщина с кокетством, прямо никогда не смотрела, а все маленько исподлобья или искоса. И с улыбочкой, улыбочкой. Здесь же – пялится так, что проходящим временным даже нехорошо. Не доска же почета, где у всех этот бесстыдный срамотный взгляд, а все-таки тихая обитель, при чем же здесь нахальство? Лежала тут и склочница Устя под добротным деревянным крестом. Стоял белоснежно-прекрасный памятник врачу Фигуровскому. Из гранита торчком дыбилась морда безвременно ушедшего Уханева, у которого в одночасье отказали все органы, выводящие шлаки. Старик тогда задумался над такой причиной его смерти. В конце концов, когда-то давным-давно в один подходящий момент ему не хватило духу покончить с Уханевым и зарыть его на дне уборной. Но получилось так, что через сколько-то лет, а все равно Уханева настигло что-то с уборной связанное. Задушило его собственное дерьмо. Случайно или кто так ему нарочно вырешил судьбу? И вообще, что такое судьба? То, с чем ты рождаешься, как с родинкой, или то, что ты сегодня делаешь на завтра? Если первое, то каково назначение человеческого поступка, если он ничего не меняет? Тогда не трепыхайся, не суетись, налейся философским спелым соком и жди того, что давно подошло и стоит за дверью. Но человек так не может, он по перышку, по травиночке приносит и лепит, лепит жизнь… А если все уже слеплено?.. Не понять, не разобраться… Время как раз подоспело стоячее, тягучее. В нем было трудно двигаться, зато легко было замереть. В таком состоянии не то смерти, не то жизни, да еще на кладбище рядом с маленькой могилочкой, ковыряла изнутри, глубоко, больно тревога. Старик сам ей удивлялся. Ведь все, казалось, предусмотрел – в смысле расширения территории на кладбище. И с Казанской Божьей Матерью у него установились хорошие отношения. Она его понимала – он это точно знал. Знал он и то, что тревогу его она не отметает, а как бы даже одобряет. Такое поведение, несвойственное Высшему Существу, для которого, казалось бы, мелкие проблемы – тьфу, старика трогало до слез. Конечно, не может Богородица сказать грубо «тьфу», но намекнуть, что нечего ему внутренне егозиться, да еще и неизвестно по какому поводу, это она могла бы. Он ведь знает, как меняется у нее выражение лица, когда она его то одобряет, то судит. Судила она его за то, что он – даже по молодости такого не было – ударил Нюру.
Нюра из двух дочерей больше любила Лелю. И перед стариком она это даже не очень скрывала. Конечно, с Нинкой им в жизни было много труднее. И этот баламут Сумской, и эта ее партизанщина. Теперь же превратила свой мытищенский дом в помещичью усадьбу, и коза у нее, и свинья, и каждая палка плодоносит, и не стесняется на базаре продавать облепиху за несусветную цену, объясняя, что она у нее прямо-таки райская. Не такой им виделась жизнь дочерей. Он думал, что выбранная им смолоду советская власть определит как-то иначе судьбы девочек и Колюни. Что вырастут они врачами или учителями, уважаемыми людьми. Правда, сейчас он уже понимал – хорошо, что стали не учителями, что стали не врачами. В этих профессиях минус уважения и минус положения. Но чего-то другого можно было достигнуть? Ниночка не достигла ничего, кроме отборной дорогущей облепихи. Ну, конечно, есть у нее дети… Ах, эти дети… Лизонька такая хорошая была девочка, а тоже без судьбы.
Все просто. Только потому, что Леля жила так, как в представлении Нюры и надо жить, но ей, Нюре, дано не было. Ниночка же жила так, как могла бы жить и Нюра, если бы закабалила себя хозяйством и с утра до ночи, с утра до ночи головы не подымала от скотины и грядки. Нюра этот труд тоже всю жизнь делала, но терпеть не могла эти прополки, эти дойки, эти прививки, ведра, сита, чугунки, кринки на заборе. Когда давным-давно папенька отводил ее в церковно-приходскую школу, он ей говаривал:
– Нюрочка! Детка! Учись хорошо. Определю тебя в гимназию, будешь жить в городе в каменном доме. Даст Бог, станешь мещанкой, а дети твои пойдут еще выше… Станут служащими или учеными.
У Нюры все лопнуло из-за смерти ее матушки. Даже церковно-приходская школа осталась неоконченной. Нюра, простой человек, приняла жизнь, какая она есть. Нет так нет, что в мещанах-то хорошего? Да и смогла бы она жить в городе? Оказалась, в конце концов, все-таки в городе. Мужняя жена. Жена бухгалтера, выбившегося из крестьян. Таково социальное положение. А вот Леля скакнула так, что исполнила мечты и папеньки, царство ему небесное, и ее смутные неисполнившиеся желания. Да, она хотела бы такую же деревянную кровать, как у Лели, с полированными спинками и розовым шелковым матрацем. Да, она хотела бы такую же шубу, легкую и пушистую, воротничок стойка, широкий манжет, и подкладка вся как есть выстрочена кубиками. Один в один. Хотела бы говорить по телефону, как Леля: «Уважаемый! Экономические вопросы не в моей компетенции. Что же касается вашего партийного досье…» Нюра просто замирала от этих слов. А точнее, она от них хмелела больше, чем от своей притыренной наливки. В жизни Лели был какой-то другой градус, это было, скажем, как жизнь в кино. Неправда, а сердце колотится. Кстати, телефон у Лели был зеленый, а Нюра умом своим считала, что телефоны рождаются только черными, как бывший Розин негр.
Так вот, старая дура Нюра решила подольститься к своей более преуспевшей в жизни дочери и отдать ей то, что осталось у них от того времени, когда вещей и предметов было мало, но они, как говорят современные идиоты-языкотворцы, были со знаком качества. Был у Нюры медальон. Цепочка ушла вместе с обручальными кольцами за манку для Лизоньки в тридцать третьем году, а сам он остался, потому что у него было сломано ушко. Кто-то из знакомых сказал Нюре, что золото теперь дорожает и будет дорожать ого-го, а старинным вещам теперь вообще цены нет.
Нюра тут же приняла решение – отдать медальон Леле. Почистила его сухой содой, обдула со всех сторон, старик и спроси: чего, мол, ты с ним играешься?
– Леле хочу отдать, – важно сказала Нюра. Она была в кабинете Лели всего два раза, но интонации дочери, пронзившие ей сердце, выучила наизусть. «Уважаемый! Ваш вопрос вынесен на бюро. Не могло быть иначе, уважаемый, нас не устраивает ваше кредо».
– Почему Леле? – спросил старик, еще не подозревая, что он ее через минуту ударит, и еще даже не чувствуя в себе токов, которые подымут ему руку.
– Ну, не Ниночке же! – воскликнула Нюра. – Куда ей-то? Свиньям показываться?
Нет, не слово было вначале. Вначале было отношение, побуждение, вначале было легкое колебание Нюриного сердца, ни одному человеку не видимое, но оно было так вразрез, так не в такт колебаниям сердца Дмитрия Федоровича, что надо было что-то срочно предпринять – вот он и ударил Нюру, чтоб войти с ней в унисон, что ли…
– Ты чего? Дерешься? – закричала дурным голосом Нюра. – А в милицию не хочешь?
Совсем черт знает что! Милиция тут при чем? Но это он потом подумает, а пока очередное бестолковое колебание сердца Нюры возмутило старика. Что это старуха вся вразлад пошла? И он ударил ее во второй раз.
Тут она замолчала, как умерла, а старик понял – все. Точка. Никогда больше пальцем ее не тронет, и кинулся креститься, и тут-то увидел осуждающий взгляд Спасительницы. «Ах, не дело это, не дело, – будто бы говорила она. – Это ведь на момент легче становится, а потом хуже будет. Стыдно будет. А что стыдней стыда?»
Старик сказал Нюре:
– Я, конечно, не прав… Но дети равны. Ниночка и Леля. И внуки равны – Лизонька и Роза. Так что выкинь его к чертовой матери или сама носи…
– Что, мне его в гроб с собой брать? – уже своим, не Лелиным голосом заныла Нюра.