Локальный конфликт
Шрифт:
Визиты в Истабан стали так же опасны, как если бы кто-то вздумал забраться в клетку к тигру. Охотников совершить такой подвиг нужно было еще поискать, а в старые времена, пожалуй, только рабы, которым в случае успеха дарована будет свобода, могли решиться на это. Положение осложнялось еще и тем (возможно, в этом крылась главная причина), что если о подвиге этого героя узнают, то ждут его вовсе не слава, почести и награды, а очень неприятные долгие разбирательства. Право же, риск такой оправдывала разве что очень большая прибыль, словно самолет в каждом рейсе нагружали золотом до предела, до самого верха, так что он едва тащился меж облаков, опасно ныряя в воздушные ямы и чудом не падая.
Радиоприемник бубнил что-то непонятное, тарабарщину какую-то, точно это колдун читал заклинание — странно, что в мире есть люди, которые могут понять в ней каждое слово и с первого раза воспроизвести. Или это последователи новомодной религии пробуют заучить слова молитвы? Она непривычна даже для них. Но нет, передача была слишком эмоциональна для молитвы и скорее походила на репортаж комментатора футбольного матча, для которого не то что гол, но даже небольшая пробежка футболиста с мячом служит поводом, чтобы восторженно прокричать что-то в эфир. Хорошо еще, что слушатели не видят того, что творится на поле, думая, будто там кипят страсти, взмыленные футболисты носятся как ракеты, а зрители противоборствующих станов готовятся пустить в ход контрабандой пронесенные на трибуны бутылки. На самом-то деле игроки, разморенные и уставшие, лениво передвигают ногами под раздраженное насмешливое улюлюканье болельщиков, но ничего это комментатор не слышит. От болельщиков его отделяет пластиковая звуконепроницаемая перегородка. Он лишь видит их разинутые рты, и ему кажется, что они скандируют: «гол, гол» или «вперед» или, когда их воображение уже воспалено выпитым пивом и солнцем, «убейте их, раздавите, размажьте», но он ошибается.
Слова, доносящиеся из радиоприемника, походили на набор звуков, но в отличие от стихов, что сочиняли в начале двадцатого века поэты, звуки эти не были даже красивыми, слух не ласкали, впрочем, и не сильно раздражали его, потому что уши переставали воспринимать их, как они не замечают шум ветра, запутавшегося в листве.
— Лед на озере совсем тонкий, — сказал Рамазан.
— Ты хочешь сказать, что самолет провалится?
— Провалится, — сказал Рамазан, — но не сейчас. Сейчас и завтра и еще несколько дней он будет крепким, а вот через неделю провалится.
— Значит, в нашем распоряжении неделя.
— Нет. Поменьше. Гораздо меньше. Но ты не беспокойся. В обозримом будущем для тебя все хорошо.
— В обозримом — это как?
— Мне тяжело заглядывать вперед намного. Но на пару-тройку дней я могу. Я знаю, что ты задумал сделать с ним, — Рамазан кивнул на оператора, — у тебя все получится.
— А вот с этим? — Алазаев кивнул на репортера.
— Так далеко я посмотреть не могу. Там все покрыто мраком, но он рассеется. Я не знаю, когда… я знаю, что ты сделаешь сейчас.
— Что?
— Выключишь телевизор. Новости давно уже кончились. Ты все проглядел.
— Там было что-то интересное?
— Я не знаю, что тебе интересно.
— Я и сам не знаю…
Обстановка настраивала на философский ход мыслей. Они погружались куда-то в запредельные дали, уносились прочь от Истабана — туда, где нет ни федералов, ни сепаратистов, оказывались в теплом мире, уютном, как кровать, согретая человеческим телом.
Душа начинала отрываться от тела, точно превращалась в воздушный шарик, наполненный гелием или горячим воздухом. Он стремится взобраться на небеса. Его удерживает только ниточка, которой он привязан к слишком тяжелой для него гондоле. Будь она чуть
Мир расплывался, терял четкость, таял. Ниточка так натянулась, что начала звенеть как струна или как тетива…
Вдруг все прошло.
Лавка под репортером, который решил сменить положение, заскрипела. Звук этот вторгся в видения, разрушил их, как удар кувалды, который обрушивается на прекрасный хрустальный кубок, в одно мгновение превращая его в пыль. Алазаев вздрогнул. Он упал с небес прямо в грязь, расплескав ее вокруг, измазался, как свинья, сам и еще измазал Рамазана. Тот тихо застонал, точно не мог сдержать мучившую его вот уже не первый час боль. Не очень сильную, — в принципе, ее можно терпеть, но не затихающую, так что терпеть становится невыносимо.
Оцепенение прошло, хотя глаза Алазаева еще несколько мгновений глядели на этот мир с таким выражением, будто не могут осознать, где они находятся, а сообщение между глазами и теми участками мозга, что обрабатывают визуальную информацию, сильно затруднено из-за возникших на магистралях пробках. Так бывает, когда переход между сном и явью происходит столь плавно, что, открыв глаза, ты еще видишь призраков и думаешь, что сон продолжается. Хороши призраки — Рамазан, репортер, оператор, спящие боевики. Малика нет. Где он? О, лучше опять закрыть глаза, погрузиться в сон, где этих призраков может не оказаться.
Алазаев протер глаза, но скорее ему потребовалось прочистить уши. Он замотал головой, как только что искупавшаяся, вылезшая из воды собака, которая теперь отряхивается, брызгаясь водой, как маленькая тучка, спустившаяся на землю. Как только она избавится от переполнившей ее воды, то вновь поднимется на небеса.
Рамазан опять превратился в живую статую. Если его выкрасить в золотой цвет, то можно продать в какой-нибудь буддийский храм. Рамазан так неподвижен, что никто не догадается, что это живой человек, и покупатели будут дивиться, как же скульптору так искусно удалось передать человеческие черты, начнут спрашивать имя этого гениального автора, а Алазаев ничего не сможет ответить, потому что он не знал имен ни отца, ни матери Рамазана. Придется что-нибудь наврать. Без краски его примешь за восковую фигуру. Но посетителям музеев, подобных музею мадам Тюссо, вряд ли интересны истабанские сепаратисты. Им подавай знаменитостей типа Моники Левински или Билла Клинтона, застигнутых в Овальном зале Белого дома за решением важных государственных задач. Зачем им Рамазан? Разве что кунсткамера могла заинтересоваться им.
Алазаев ухватил обрывок фразы, ее окончание, а дальше из радиоприемника опять потекла тарабарщина, будто радио на несколько секунд самостоятельно поймало совсем другую частоту, но то ли она ему не понравилась, то ли сама вырвалась и улетела. Однако если поймаешь хвост лисы, то и всю ее вытянешь из норы, это же не ящерица. Когда Алазаев наконец-то прослушал все сообщение, он посмотрел на Рамазана.
— Правильно ли я понял, что самолет прилетит завтра в девять? — обратился он к статуе, будто это оракул, умеющий предсказывать будущее, а он — бедный странник.
— Да, — ответила статуя, он же оракул, он же Рамазан.
— Снег расчищать не надо?
— Нет.
— Это хорошо. Все равно никого не вытащишь. Да и темно. Фонарем не посветишь, а то сядет кто-нибудь другой, подумает, ха-ха, что это военный аэродром.
Он бубнил себе под нос. Голос его становился все тише, но он мог не таиться, потому что все давно уснули, не дождавшись на то дозволения командира. Из разных углов пещеры теперь доносились храп да посапывание. Если замолчать и прислушаться, по этим звукам можно определить, кто где спит.