Лотерея [Подтверждение]
Шрифт:
— А эта твоя автобиография, она длинная?
— Не то чтобы очень. Двести с чем-то машинописных страниц. Да ты быстро справишься.
— А где она?
Я взял рукопись, так и лежавшую на столе, и отдал ее Сери.
— А почему ты не хочешь попросту со мной поговорить, как все эти дни на корабле? — Она держала рукопись за самый край так, что листы распушились веером. — Я же чувствую, что это нечто такое, ну, написанное только для себя, нечто сугубо личное.
— Дело в том, что именно она, эта автобиография, будет использована при реабилитации.
Я пустился, было объяснять, что
Я молча смотрел, как Сери пробирается через первую главу, долгий предуведомительный пассаж, где я описывал свою дилемму, свои несчастья и свои мотивы к подробному изучению собственной личности. Затем Сери взялась за вторую главу; я следил за ней, не отрывая глаз, и увидел, как она задержалась на первой странице, немного подумала и перечитала первый абзац. И снова заглянула в первую главу.
— Можно, я спрошу тебя одну вещь? — сказала она.
— А почему ты остановилась?
— Я тут не все понимаю. — Сери отложила прочитанные листы. — Ты же вроде бы говорил, что родом из Джетры?
— Да, конечно.
— Так почему же ты здесь пишешь, что родился в каком-то другом месте? — В поисках слова она опять заглянула в рукопись. — «Лондон»… Никогда о таком не слышала.
— Так вот ты про что, — кивнул я. — Это такое придуманное название… сразу и не объяснишь. В общем-то, это Джетра, но я пытался передать идею, что по мере того, как ты взрослеешь, твой город словно бы меняется. Лондон — это состояние ума. Как мне кажется, это название описывает моих родителей, описывает то, какими они были и где они жили, когда я родился.
— Дай-ка я еще раз посмотрю, — сказала Сери и снова взялась за мою рукопись.
Теперь она читала значительно медленнее, иногда останавливаясь. Ее затруднения смущали меня, казались некоей формой невысказанной критики. В рукописи я рассказал о себе самому себе, никак не думая, что она попадет в руки кому-нибудь другому, а потому ничуть не сомневался самоочевидности своего метода. Сери, моя первая в мире читательница, читала, наморщив лоб и постоянно запинаясь, возвращаясь на несколько страниц назад.
В конце концов я не выдержал.
— Отдай, — сказал я и протянул руку к рукописи. — Я не хочу, чтобы ты больше читала.
— Нет, — качнула головой Сери, — мне нужно. Мне нужно понять.
Но время шло, а понимания не прибавлялось, и она начала задавать вопросы:
— Кто такая Фелисити?
— Кто такие «Битлз»?
— Манчестер, Шеффилд, Пирей — где это все?
— Что такое Англия, на каком она острове?
— Кто такая Грация и почему она пыталась себя убить?
— Кто такой Гитлер, про какую войну ты тут говоришь, какие города они бомбили?
— Кто такая Алиса Дауден?
— Почему убили Кеннеди?
— Шестидесятые годы — это когда? Что такое марихуана? Что такое психоделический рок?
— Ты тут снова про Лондон… А разве это не состояние ума?
— Почему ты столько пишешь про Грацию?
— Что случилось в Уотергейте?
— Вымысел истиннее фактов, потому что память несовершенна, — сказал я, но Сери, похоже, не расслышала.
— Так ктотакая Грация?
— Я люблю тебя, Сери, — сказал я и сам поразился, насколько это прозвучало неискренне и неубедительно.
16
— Я люблю тебя, Грация, — сказал я, стоя рядом с ней на коленях.
Грация сидела на полу, привалившись спиной к кровати; она уже перестала плакать и просто молчала. Как и всегда, ее молчание вселяло в меня крайнюю неловкость, потому что так ее было совсем не понять. Иногда она молчала, потому что обижалась, иногда — просто потому, что ей нечего было сказать, но иногда и нарочно, мне назло. Она говорила, что с ней то же самое, что мое молчание заставляет ее теряться в догадках. В результате наши сложности удваивались, и я совсем уже не знал, как себя вести. Бывало, что даже злилась она притворно, чтобы вызвать меня на предсказуемую, как она говорила, реакцию; нужно ли удивляться, что я и настоящую ее злость воспринимал с некоторым сомнением, отчего она ярилась еще больше.
У нас оставался один-единственный общий язык — декларирование любви, и я прибегал к нему гораздо чаще, чем она. Но в контексте наших ссор такие декларации начинали звучать крайне неискренне и неубедительно.
Сегодня наша ссора была самой доподлинной, хотя и весьма тривиальной по происхождению. Я обещал Грации ничего не планировать на вечер, чтобы сходить с ней в гости к ее знакомым. К несчастью, я позабыл об этом обещании и купил билеты на пьесу, которую ей давно хотелось посмотреть. Я тут же признал, что это моя вина, что я рассеянный идиот, но она продолжала злиться. Телефона у этих ее друзей не было, передоговориться с ними было невозможно, и мы зря потратили деньги на билеты. Что мы ни сделай, все выходило плохо.
Но это было только начало. Безвыходная ситуация привела к напряжению, а оно в свой черед вывело на поверхность наши всегдашние претензии друг к другу. Выяснилось, что я бесчувственный сухарь, что совсем не обращаю на нее внимания, что в квартире у нас полный бардак, что я вечно унылый и чем-то недовольный. Ну а она оказалась истеричкой и неряхой, она строила глазки каждому встречному мужику, у нее всегда было семь пятниц на неделе. Все это выплеснулось наружу, заполнило комнату подобно влажному, грязному облаку, которое отдалило нас друг от друга и затуманило нам глаза; мы уже не видели назревавших опасностей, а значит, не могли их остерегаться.
Я держал Грацию за руку, пытаясь добиться от нее хоть какой-нибудь реакции. Она полулежала, отвернувшись от меня и бездумно разглядывая подушку. Ее дыхание уже успокоилось, слезы подсохли.
— Я люблю тебя, Грация, — сказал я еще раз и поцеловал ее в затылок.
— Не надо так говорить. Сейчас не надо.
— Почему не надо? Разве это не единственное, что все еще осталось верным?
— Ты просто хочешь меня успокоить, чтобы я не скандалила.
Вконец отчаявшись, еле сдерживая раздражение, я отстранился от Грации и встал. Ее рука безвольно обвисла. Я подошел к окну.