Ловцы троллейбусов
Шрифт:
— Ничего не сделаешь, придется писать, — кивнув на Васю, шепнул мне Редактор. — Нельзя же без средства передвижения оставаться?
— Я его совершенно не знаю, — сказал я.
— Могу подсказать хороший ход. Вася являет собой пример того, как человек может изменить свою судьбу.
Слышавший нас Директор посмотрел на Редактора, отстранясь и чуть искоса.
— Увы, человек не может изменить свою судьбу.
— То есть как? — Брови Редактора поползли вверх. — А ты, твой пример? Кем ты был до того, как стал Директором?
— Кем был, тем и остался.
Редактор приумолк, но вскоре опять воспрял.
— Вот и нет. Прежде я во всем сомневался, писал письма друзьям… А теперь…
— Всегда ты был Редактором, — устало осадил его Директор. — Вспомни, что изображено на картине в гостиной?
— Ну, море. Люди, — нехотя отозвался Редактор.
— Как ты думаешь, почему они беспечно продолжают гулять, хотя на них несется огромная волна?
— Не знаю, — дернул плечом Редактор.
— Им бежать некуда. Они это понимают. Мудрецы. И мы все гуляем на краю обрыва. Скрашивая жизнь, об этом забываешь. Играючи, она длится, продолжается. Но отсей шелуху — и останется твоя суть. Судьба. Кстати… — Директор посмотрел на меня. — Можешь дополнить мой портрет высказыванием о судьбе. И об обрыве. Я считаю, это придаст интересную грань моему облику.
И без его напоминания я собирался возобновить записи в своей тетради. К этому меня побудило следующее обстоятельство.
По-прежнему я регулярно посещал библиотеку, где штудировал поваренные книги всех времен и народов. Но как ни увлекательно проходили занятия кулинарией, мысли мои были заняты другим. В книге «Испанская кухня XVI! века», посреди раздела «блюда из чернослива», я обнаружил рукописную страничку постороннего текста — отрывок без начала и конца. О чем он рассказывал? О Севере, о льдах и торосах… Об усатом капитане… И о художнике, которого тот повстречал на снежной равнине, — с подрамником и мольбертом. Вот, собственно, и все, на этом запись обрывалась.
Рядом с кулинарными рецептами она была так неожиданна и неуместна, как маслина в клубничном мороженом. Это была нота какой-то посторонней мелодии, обнаружившая себя случайно. А может быть, в отлаженной и компактно увязанной системе жизни всегда остается такой торчащий хвостик: дерни — и размотается клубок нового знания?
Я спросил Калисфению Викторовну, не помнит ли она какого-нибудь сна о капитане, где бы он совершал путешествие не в жаркие страны, а на Север. Она помнила.
— Так что ж вы раньше-то молчали? — огорчился я.
— Я не молчала. Я предлагала вам целый ряд материалов. — Она гордо выпрямилась и приняла позу человека, оскорбленного в лучших чувствах. — Судовые журналы, например.
Вместе мы достали с антресолей ящик пропыленных амбарных книг, в которых капитан делал заметки о своих путешествиях. Я листал пожелтевшие страницы и видел снег, торосы и сугробы — да такие, что хотелось назвать их уж по крайней мере сугорбами, а то и вовсе отсечь первый слог, эту мелкую иноземную монету, которая не имела никакого отношения ни к зиме, ни к Северу, ни к моим размышлениям. Ох, как полезно было бы почитать эти записи моему другу Володе!
Я больше не поворачивал капитана лицом к стене, я с интересом приглядывался к нему. А однажды, в поисках тишины и возможности продолжить свое оборванное на полуслове письмо я заглянул в бывшую свою квартиру. В ней все оставалось по-прежнему, хотя повсюду разрослись пальмы и без конца звенел будильник, который мадам Барсукова не выпускала из рук — постоянно опробовала.
А вот мой будильник остановился. Порвалась его связь с неведомым механизмом времени. Или же он почувствовал ненужность своей работы? Для кого тянуть бесконечную нить, укладывать ее ровными петлями вокруг циферблата, обматываться ею, словно конон, если в комнате нет хозяина?
Я тряс его, уговаривал, грозил отнести в мастерскую — все напрасно: он хранил неподвижность и безмолвие. Все же я писал: «В доме я обнаружил картину нашего учителя, старичка, по чьим следам ты сейчас идешь, и она объяснила мне очень многое и даже заставила разочароваться в этом моем послании к тебе. Оказывается, для того, чтобы картина получилась полной и объемной, даже несмотря на сковывающие с четырех сторон рамки, вовсе нет нужды скрупулезно переносить на холст или бумагу огромную массу подробностей бытия. Достаточно прибегнуть к языку символа, который вбирает в себя все множество частностей и высвечивает общую мысль. Главной мыслью нашего учителя всегда была тревога за будущее. Удалось ли тебе напасть на его след? Удалось ли поймать говорящую щуку?».
Я писал, а передо мной лежала стопка чистой бумаги, приготовленная для заметок, о Васе. С этими листками я подсаживался к Василию каждый вечер. Он отвечал на мои вопросы обстоятельно и с достоинством. Рассказывал о себе. Рассказывал, как выяснилось, не только мне.
Однажды под утро в дверь позвонили. В коридоре меня нагнал Директор.
— Если это за мной, меня здесь нет. — И он юркнул в стенной шкаф для одежды.
Я отомкнул запор. Передо мной стоял работник жэка Луйкин в заиндевелом кожаном пальто. На его пухлых щеках играл яблочный румянец — так и хотелось откусить чуть-чуть.
Он кашлянул в кулачок и уверенным баском поинтересовался:
— Почему у вас беспорядки? — Выдержал паузу и продолжал, с каждым словом возвышая голос: — Жалобы поступили. Шум, говорят. Оргии. Вы, к примеру, почему в ночное время в галстуке?
Я не успел ответить: двери стенного шкафа распахнулись, на коврик с грохотом вывалился парализованный страхом Директор.
— Стой! — крикнул Луйкин. Директор застыл на четвереньках.
— Конвойный, — прошептал он.
— А ваше лицо мне знакомо, — хмыкнул Луйкин. Я опустил голову.