Ловушка для Золушки
Шрифт:
— Потому что она была не слишком ласкова.
— Со мною?
— Со всеми.
— Но если она взяла меня к себе, когда мне было тринадцать лет, она должна была меня очень любить.
— А я и не сказала, что она тебя не любила. И потом, ей это вроде бы лестно было. Тебе это не понять. Ты обо всем судишь с одной точки зрения: любит не любит.
— Почему в феврале Доменика Лои стала жить у меня?
— В феврале вы с ней встретились. И только очень нескоро после этого она к тебе переселилась. А почему — знаешь одна ты! Ну чего ты от меня хочешь, что я могу о тебе сказать? Каждые три дня у тебя бывала
— Какую роль она играла в моей жизни?
— Рабыни, как все.
— Как и ты?
— Как и я.
— А что там произошло?
— Ничего. Что, по-твоему, могло произойти? Ты бросила мне в голову чемодан, потом вазу, за которую мне пришлось заплатить — и очень дорого, а ты укатила со своей рабыней.
— Где это было?
— В «Резиденте Уошингтон», улица лорда Байрона, четвертый этаж, комната четырнадцатая.
— Куда же я отправилась потом?
— Понятия не имею. Мне было не до этого. Тетка твоя ждала только тебя, чтобы отдать богу душу. Явившись к ней, я получила вторую оплеуху за восемнадцать лет службы. Через неделю она умерла.
— И я туда не поехала?
— Нет. Не скажу, правда, что я ничего о тебе не слышала, — ты натворила столько глупостей, что слухи не могли не доходить до меня, но сама ты с месяц не давала о себе знать. Пока не растратила все деньги. И не наделала столько долгов, что потеряла кредит даже у своих хахалей. Я получила во Флоренции твою телеграмму:
«Прости, несчастна, денег, целую тысячу раз лобик, глазки, носик, губки, ручки, ножки, будь добренькая, рыдаю, твоя Ми». Клянусь, это текст точный, я тебе его покажу.
Когда я оделась, Жанна показала мне телеграмму. Я прочла ее, стоя на одной ноге, — другую я поставила на стул, и Жанна пристегивала к моему чулку подвязку, чего я в своих перчатках не в состоянии была сделать.
— Идиотская телеграмма.
— И все же, ты тут — как на ладони. А знаешь, ведь были разные телеграммы. Иногда из двух слов: «денег Ми». А иногда в один день приходило пятнадцать телеграмм подряд, причем все об одном и том же. Ты перечисляла мои качества. Или нанизывала, строчку за строчкой, прилагательные, характеризующие ту или другую черту моей особы, а уж выбор слов зависел от твоего настроения. Это было обременительно, и притом очень накладно для промотавшейся идиотки, но зато ты доказала, что у тебя есть фантазия.
— Ты говоришь обо мне так, словно ты меня ненавидела.
— Я ведь не рассказываю тебе, какими словами ты оснащала свои телеграммы. Ты умела делать больно… Другую ногу!… После смерти твоей тетки я не послала тебе денег. Я взяла и приехала… Поставь другую ногу на стул!… Я приехала на мыс Кадэ в воскресенье днем. До самого вечера ты была пьяна — еще с субботы. Я сунула тебя под душ, выгребла из дома хахалей и мусор из пепельниц. Мне помогала До. Три дня подряд ты молчала как убитая. Вот.
Я была готова. Она застегнула мое серое легкое пальто, взяла свое пальто из соседней комнаты, и мы вышли. Все было как в дурном сне. Я уже не верила ни одному слову Жанны.
В машине я заметила, что все еще держу в руке ту телеграмму. Но ведь телеграмма эта как раз и доказывала, что Жанна не солгала. Долгое время мы молчали; далеко впереди, под хмурым небом, маячила Триумфальная арка.
— Куда ты везешь меня?
— К доктору Дулену. Он уже звонил ни свет ни заря. Надоел.
Она покосилась на меня, сказала:
— Ну чего ты, мой цыпленочек, загрустила?
— Мне не хочется быть той Ми, какую ты описываешь. Я не понимаю. Не могу объяснить, откуда я это знаю, но я не такая. Неужели же я могла до такой степени перемениться?
— Да, — ответила Жанна, — ты очень переменилась.
Целых три дня я занималась чтением старых писем, разбирая чемоданы, привезенные Жанной с мыса Кадэ.
Я пыталась проследить свою жизнь во всей ее последовательности, и Жанна, которая не отходила от меня ни на шаг, подчас сама становилась в тупик перед моими открытиями. Так, она не могла объяснить происхождение найденной мною мужской рубашки, маленького револьвера с перламутровой рукояткой, заряженного, — Жанна его никогда не видела; или каких-то писем, — авторы их были ей неизвестны.
Мало-помалу, несмотря на имевшиеся пробелы, я восстанавливала перед собой свой внутренний облик, и он явно не совпадал с моим нынешним обликом. Я не была так глупа, так тщеславна, так жестока, как прежняя Мишель. Мне ничуть не хотелось ни напиваться, ни бить по щекам не угодившую мне прислугу, ни плясать на крыше автомобиля, ни бросаться в объятия шведского бегуна или первого встречного мальчика, у которого нежные губы. Но все это могло казаться мне необъяснимым после пережитой мною катастрофы, самым поразительным было другое. Особенно невероятной казалась мне моя душевная черствость: узнав о смерти крестной Мидоля, я отправилась кутить в тот же вечер и даже не поехала на похороны.
— И все же ты и в этом остаешься сама собой, — повторяла Жанна. — Да притом никто же не говорит, что у тебя нет сердца. Ты могла чувствовать себя очень несчастной. Это выражалось в припадках нелепого гнева, а в последние два года в потребности быть с кем угодно, только бы не в одиночестве. В глубине души ты, наверное, думала, что все кругом сплошной обман. Когда нам тринадцать лет, это называют разными красивыми словами: жажда нежности, сиротская доля, тоска по материнскому теплу. А когда нам восемнадцать, вместо красивых слов употребляют отвратительные медицинские термины.
— Что же я такое ужасное сделала?
— Это было не ужасно, это было наивно.
— Ты никогда не отвечаешь на мои вопросы! Заставляешь меня предполагать черт знает что, и я поневоле, конечно же, воображаю всякие гадости! Ты делаешь это нарочно!
— Пей свой кофе, — отвечала Жанна.
Сейчас облик и поведение Жанны тоже не вязались с тем представлением о ней, какое создалось у меня в первый день и вечер нашей встречи. Она стала замкнутой, час от часу отдалялась от меня все больше. Что-то в моих словах, в моих поступках ее отталкивало, и мне было ясно, что ее это мучит. Она долго и молча разглядывала меня, иногда несколько минут подряд, затем начинала вдруг быстро говорить, постоянно возвращаясь к рассказу о пожаре, либо о том дне, за месяц до несчастья, когда она застала меня пьяной на мысе Кадэ.