Лука
Шрифт:
На стене во множестве висели портреты, на которых были великие залежи многомесячной пыли (старик на глазах Луки заботливо обтер эту пыль, отчего значительно изменились многие лица на портретах, так что сделались совсем другими). Тут были портреты академиков Остапа и Валентина и портрет человека сурового вида, с лицом даже несколько более суровым, чем обычно, и Декановой секретарши с зажмуренными, должно быть, от внезапного испуга глазами, и самого покойного Декана, которого Лука поначалу отчего-то вообще не узнал, принявши его просто за какой-то туманный пейзаж, и бойкой парикмахерши, и друзей Луки - Ивана, Марка и Феоктиста, бывших на портретах все на одно лицо, должно быть, по
– А это кто?
– машинально спрашивал Лука, указывал Лука на этот приметный портрет, почти позабывши о цели осмотра всего собрания.
– Мне лицо его кажется незнакомым.
– Ну, откуда же тебе знать его?
– хитро усмехнувшись, возражал учитель.
– Это тоже мой любимый ученик. О, это мой самый любимый! Я только теперь не помню, как же было его имя. Что теперь такое происходит с моей памятью, и происходит все более; досадная, знаешь, штука... Его тогда то ли Васькой звали, то ли Петькой, я уж не помню. А может быть, и еще как-нибудь. Но я-то его всегда Василием называл. "Васька, Васенька, - бывало, зову его, подойди сюда деточка". Он подойдет, головку опустит и говорит: "А меня, дяденька, вовсе не Васей зовут". "Ну ничего, - отвечаю, - как бы ни называли. Это не страшно. Главное, чтобы ты был хороший мальчик!"
О, у меня столько было любимых учеников, и я даже потом решил, что их вообще следует всех любить без разбора.
Однажды ко мне пришли и говорят: там ваш любимый ученик умирает и непременно просит вас приехать, потому что последняя воля умирающего закон. А я спрашиваю: а это кто ж там такой умирает? Мне отвечают. А я тогда думаю: а-а! это тот, который вечно заикался. Так заикался, что никогда ни слова его не разберешь. Я приехал, смотрю, а он уже бредит: П-п-п-п... П-п-п-п... А я ему: ничего, Васенька, ничего. Не беспокойся, я здесь. Я приехал (но только это не тот Вася, который на стенке). А он снова: П-п-п-п... П-п-п-п... Я взял его за руку, глажу по руке (и хорошо еще только, что у него болезнь была не заразная), а он все: П-п-п-п... П-п-п-покойный Декан!.. Сказал это и, знаешь, с этими словами и умер.
– Да, - думал Лука о рассказе Евстигнея.
– Печальная повесть. Не такая, может быть, печальная, как у Шекспира, и есть на свете еще более печальные повести, но все равно печальная тоже. Как и всякая, речь в которой касается смерти.
– О, я тоже раньше был сторонником плюрализма, - продолжал учитель Евстигней с глазами, загоревшимися одушевлением.
– Но вот иду я после работы по улице. Зашел в туалет. Потом хотел руки помыть, а там кран сломан. Зашел в другой туалет, а там тоже сломан. Не-ет, думаю! Какой тут может быть плюрализм, когда во всех туалетах краны не работают!
– Да, - вздохнувши, соглашался Лука с рассуждениями учителя, - я тоже замечал. Вы знаете, это, может быть, панки ломают.
– Ну, панки ломают, или панки чинят, - капризно возражал Евстигней, кажется, ни в чем решивший не уступать Луке, - этого я знать не могу. И другим, видишь ли, знать не советую. Потому что сегодня ты знаешь одно, а завтра уже выходит, что ты знаешь совсем другое, и для чего ж тогда было знать первое? Я давно это понял и решил, знаешь, ничего не запоминать. Хотя, конечно, каждый волен решать, как ему поступать в каких случаях, и никому не указ - стариковское ворчливое слово. Но ты скажи мне честно - ты что, воровать пришел? Хотя, я и сам знаю, где ж тебе оказаться честным!
–
– Честность, - торопливо продолжал старик, - она только в толпе нужна, знаешь, на людях. Одному-то с чем угодно прожить можно. Но ты не надейся: как у меня вилки украли, у меня теперь в доме нечего красть. У меня теперь всего ценного - так только ученики любимые остались. О, они когда приехать не могут, так они письма присылают. У меня целый шкаф их письмами завален. Они у меня повсюду, и под кроватью тоже валяются. Так и лежат нечитанные. Много лежит...
– А почему ж так?
– деликатно спросил Лука, но старик, кажется, не расслышал его замечания.
– А то ко мне еще, бывает, приходят и говорят: "Дяденька, а не найдется ли у тебя какой бумажки лишней? А то нам, знаешь ли, в сортире повесить нечего". А я им отвечаю: "Что?! Да это же от учеников моих любимых письма, а я должен их дать вам в сортире повесить?! Да сами ли с ума посходили, или меня сумасшедшим считаете?!" Так я ничего им никогда и не даю. И вот одно тоже пришло на неделе, - говорил старик и показывал Луке письмо, которое он достал, как это делают женщины, с голой груди.
– Ты, слушай, прочти мне его, а то мне самому никак, - просил Евстигней, - если ты, правда, что-нибудь для меня хочешь сделать доброе. Хотя этого, точно, быть ни за что не может. Раз - не Лука, должно быть, и все остальное - неправда тоже. А вдруг, думаю, там в письме что-нибудь важное, а не одни только постскриптумы.
– А что же вы сами не прочитали до сих пор?
– снова спрашивал Лука с некоторым отчетливым недоумением.
– Да вот, знаешь ли, разучился в последнее время, - нехотя отвечал старик, неприязненно посматривая на Луку.
– А раньше-то я хорошо умел читать, да только сейчас разучился. Когда долго чему-нибудь учишь одному, то и сам непременно всегда немного разучиваешься, а нового мне теперь в память и вовсе ничего не западает. Ну да это ничего; новому я теперь не учу, а старое и так все хорошо знают. И учить нечему. А ты мне теперь, слышишь, не говори ничего насчет панков. Я, может быть, скоро стану эту грязь мира как вшей щелкать.
А когда Лука протянул руку за письмом, чтобы прочитать его по просьбе учителя, Евстигней неожиданно отдернул свою руку.
– Ну ты, ты!
– крикнул старик угрожающе.
– Ты, смотри, тут руки-то не протягивай, а то как бы еще чего-нибудь протянуть не пришлось.
– Ну, это уж вы, знаете...
– смутился Лука и замолчал, не найдя, чем отпарировать его экспансивные речи.
– Будешь протягивать, когда тебя попросят, - возражал Евстигней.
– Да ты сам-то хоть читать умеешь? Неизвестно еще, чему там тебя учили. Зачем же ты мне станешь только пальцами письмо мусолить, когда, небось, сам читать не умеешь?!
– Да нет, - возражал Лука, - умею. На нашем языке умею, по крайней мере...
– А-а, - неопределенно говорил Евстигней.
– Ну тогда, может быть, ладно, если, конечно, не врешь...
Но когда Лука снова протягивал руку к письму, старик снова повторил свой обидный маневр.
– Я не понимаю, - говорил Лука.
– Мне показалось, что вы хотели, чтобы я прочитал письмо. А теперь же я просто не знаю, каковым в действительности было ваше желание.
– Ну ладно уж, читай, - недобро усмехнувшись, говорил Евстигней. Послушаем хоть, какая у тебя дикция. Не я тебя учил, так может ли быть разве хорошей?! И я бы тебя тогда отказался учить чему-нибудь, имея в виду твои противные, недобросовестные направления, которыми ты всех теперь уверенно стараешься обманывать.