Львенок
Шрифт:
Я почувствовал, как во мне шевельнулась радость бытия.
— Уточняю, — продолжала она. — Одна подруга поделилась со мной своей квартирой.
— И добавила, будто уже сказанного было мало: — У нее сейчас ангина, и она почти не встает.
Я невольно помрачнел. В глазах барышни Серебряной блеснули — сквозь очки — странные искорки. — Дайте мне сигарету, — сказала она. Однако! Ну и штучка эта самая барышня Серебряная!
Она спросила:
— Вы ведь стихи пишете, да?
Мы сидели на лавочке под ивой неподалеку от киоска с едой. Я удивился осведомленности барышни Серебряной. Как я выяснил, она работала в какой-то вечно реорганизующейся конторе,
— Ну… случается иногда, — скромно ответствовал я. — И как они вам?
— Не очень.
Видит Бог, я был не слишком высокого мнения о творениях своей Музы: они давно уже напрямую зависели от кадровой политики и не имели ничего общего со смыслом моей жизни. И все-таки откровенность барышни Серебряной показалась мне чрезмерной.
— Что так?
— По-моему, это все не всерьез. В них нет никакого чувства. Вы в основном озабочены тем, чтобы их напечатали.
Меня впервые разоблачали столь мучительно больно. Может, мои поделки мало кто читал, а может, те, кто их читал, озабоченность автора попросту проглядели. Во всяком случае я хранил пару писем от читательниц, которые ничего не заметили. Я засмеялся кислым и очень неестественным смехом.
— Вы ошиблись в выборе профессии. Вам бы в литературные критики податься. Счастье, что не подались.
Серебряная тянула через соломинку зеленый лимонад.
— Меня не проведешь. А вы вообще пробовали писать просто так? О любви, например?
Пробовал ли я? Любопытно: ведь я сегодня уже думал о лирике, причем как раз в связи с этой загорелой девицей. Если же начистоту, то о любви я написал целый том. Когда учился в гимназии.
— Пробовал, — признался я. — Только давно.
— Моей сестре писал стихи один парень, — сказала Серебряная. — С тех пор мне ничего больше не нравится, хотя я и была тогда совсем малявка. Не то чтобы я разбиралась в поэзии, — быстро добавила она, — да я их все и не помню. Просто у меня в голове живет их… настроение, понимаете? А так только одна строфа и застряла в памяти. «Я пишу вам, Салина, а под окном пан Лустиг играет на гитаре…»
— Это писал тот парень вашей сестре?
— Да.
— Забавно, а я думал, это были любовные стихи.
Она перебила меня, проговорив подчеркнуто серьезно:
— Это и были любовные стихи, и никакие они не забавные. Они трагичные, но вы в этом ничего не смыслите.
— Забавными я их назвал потому, что они списаны у Ортена[3]. Этот ваш юноша хвастался чужим оперением: «Я пишу вам, Карина, и не знаю, живы ли вы…»
Барышня Серебряная бросила стакан с недопитым лимонадом в урну и поднялась.
— Пойдемте окунемся, а? Сегодня воскресенье — и солнце брызжет в окна.
Она сняла очки и взглянула на меня; мне показалось, что строчка из модного шлягера была произнесена ею с каким-то затаенным сарказмом. Словно девушка заклеивала пластырем рану на больном сердце. Барышня Серебряная. Как же больно бывает, наверное, иногда таким барышням, подумал я.
Она спускалась по лесенке в воду, спускалась спокойно, не медленно, но и не торопливо, а вода поднималась к ее коленям… бедрам… треугольничку, превосходно обрисованному бикини… талии… еще выше, и наконец над водой виднелась уже одна только хорошенькая головка барышни Серебряной. Она улыбнулась мне, как девушка с рекламы зубной пасты. Она вообще вся будто сошла с рекламного плаката. Настолько женщины удаются лишь рекламщикам. Но не Господу Богу.
— А на другой берег я с вами не поплыву, — крикнул я.
— Я с вами тоже! — И она повернулась ко мне спиной. — Хватит с меня на сегодня и одной попытки.
Она быстро поплыла вперед.
Я бросился в реку и вскоре нагнал девушку. Мы были в нескольких метрах от берега, рядом с лодками, битком набитыми семейными парами с детьми — маленькими девочками в резиновых шапочках и мальчиками, ожесточенно колотящими по влтавской воде. Возле берега вода была теплее. Барышня Серебряная легла на спину. Я последовал ее примеру. Над нами, склонясь к западу, ослепительно пылало июльское солнце. Длинноногие девицы занимались на деревянном водном велосипеде стриптизом.
Я повернул голову к Серебряной.
— А вы, собственно, откуда?
— Я? — переспросила она, не открывая глаз. — Из Брно.
— У вас там родители?
— У меня нет родителей.
— Сестра?
Какое-то время она молчала, а потом сказала:
— Она уже тоже умерла.
— Простите.
С набережной донесся звонок трамвая. Резиново-игрушечная флотилия гомонила детскими голосами, и они отскакивали от поверхности воды.
— Простите, мне не следовало говорить о ней, — сказал я. — Но вы вспоминали те строчки, а они, черт возьми, и вправду застревают в памяти. «Я пишу вам, Салина, а под окном пан Лустиг играет на гитаре…»
Мне внезапно стало холодно. Наверное, потому, что сам я давно не только не писал стихов, но даже и не читал — ради удовольствия — чужих.
— Хотя это и явный парафраз, но все-таки — откуда там взялся этот Лустиг?
— Молодой человек, который это писал, был евреем, — сказала девушка, по-прежнему не открывая глаз. — Он писал Салине из лагеря Терезин, тайком, когда вспоминал там о ней.
— Вот оно что… — протянул я. — А он… вернулся?
— Нет, — ответила барышня Серебряная. — Но Станя — моя сестра, он звал ее Салли, — все равно умерла раньше него. Тоже во время войны. От воспаления легких.
— Бедняжка, — сказал я. — Сколько ей было?
— Двадцать четыре, — ответила Серебряная. — Она была на четырнадцать лет старше меня, но я ее страшно любила. Наша мать умерла, когда я родилась, и меня вырастила Станя.
Она открыла глаза, покосилась в мою сторону и вдруг, изогнувшись назад, ужом скользнула под воду, даже не оставив за собой кругов. Я торопливо нырнул следом. В зеленоватой толще мелькнул удаляющийся стройный силуэт. Он сиял, как если бы был из золота, а две полоски тонкой ткани, обнимающие грудь и бедра, светились двумя бирюзовыми маячками блаженства. Я пустился вдогонку, но она оказалась проворнее. Вдобавок я почувствовал, что задыхаюсь, и вынужден был вынырнуть.
Я чертыхнулся про себя: надо же, столько лет шарахался от спорта! Серебряная походила на гимнастку; не на фанатичку бревна, а на гимнастку, которая тренируется ради красивого тела. И тренируется не напрасно. Сейчас я уже не удивлялся Вашеку, который в тот день, когда увидел ее среди своих вечерников, сорвался, делая «солнце», с турника, врезался в стену и рухнул на пол с портретом какого-то государственного деятеля на шее. Немного передохнув, я снова нырнул под воду.
Барышни Серебряной там уже не было. Я огляделся и увидел, что она висит между перекладинами водного велосипеда, высунув из воды голову. По ее золотому, охваченному сиянием телу бежали ласковой цепочкой воздушные пузыри. Вокруг, подобно ореолу, белела пена, взбитая лопастями велосипеда. Несколько взмахов — и я вплыл в этот ореол.