Лягушки
Шрифт:
На перроне, а поезд уже отправлялся, Ковригин увидел попутчика (имя его так и осталось неизвестным, а потому пусть он будет — Чтобивамхотелось). Тот стоял под дождём, чемодан утвердив на асфальте, курил, будто бы растерянный или расстроенный. Никто не подходил к нему. И вдруг не то чтобы подошёл, а подскочил с фигурно-клоунскими прыжками знакомый Ковригину голый козлоногий мужик, подскочил, что-то чуть ли не в радости стал говорить, а потом и поднёс ко рту свирель.
Но уплыл в прошлое перрон, увёз в небытие лесоруба по имени Чтобивамхотелось и голого мужика с меховым набедрием, хорошо бы, возмечтал Ковригин, добравшегося наконец до места, ему предназначенного.
Следовало выкурить сигареты три, но тогда пришлось бы одеваться, тащиться в тамбур, а делать это было Ковригину лень. И пришло к нему безразличие. Ко всему. И он натянул на голову одеяло.
По расчётам Ковригина, поезд должен был привезти его в Средний Синежтур засветло. Из купе, решил Ковригин, он постарается не выходить, будет сидеть здесь и читать Костомарова. Или Козлякова (зря не взял в дорогу и Скрынникова). Тут ведь и игра могла возникнуть. В предположения. С футбольным или, скорее, хоккейным счётом (тотализатор
"Эко взлетел! — тут же принялся клевать себя Ковригин. — Какие глубокомыслия! Старался! Мало ли кто и как старается! Но не многим дано. Если бы создал нечто стоящее, пьеса твоя шла бы в театрах. Или по крайней мере ты сам помнил бы толком, что в ней происходило…"
Смутно-то он, конечно, помнил… Но желание игры в предположения пропало…
Намерение своё "ни капли", из купе не выходить и ни с кем не общаться выполнить Ковригин не смог. Голод — не тётка (а тётка, стало быть, — не голод, так, что ли?), и ещё неизвестно, какие можно будет иметь в Среднем Синежтуре калорийно-вкусовые удовлетворения, а потому Ковригин позволил себе прогуляться в вагон-ресторан. Водку, правда, не пил, а пиво заказал, и вместе с ним — сосьвинскую селёдку и лангет "Обоз-88".
— От вокзала до центра далеко? — поинтересовался у официанта.
— Два километра. Чуть побольше. Троллейбусы, трамвай, такси…
— Предпочту пешим ходом, — сказал Ковригин.
— Бог в помощь, — кивнул официант.
— А башня?
— Какая башня?
— Которая падает…
— Далась всем эта башня! — поморщился официант. — Она — за Плотиной. Во владениях Турищева.
Сутки выстукивал колёсами по стыкам стальных прямых палок синежтурский поезд. В толпе прибывших или возвратившихся в город с лангетами "Обоз-88" и особенных свойств тава-кебабами на пути к вокзалу и привокзальной площади Ковригин лишь издали увидел спины своих вчерашних сотрапезников — господина по прозвищу (а вдруг и не по прозвищу?) "Мамин-Сибиряк" и двух приветливых сударынь. Рядом с ними носильщик привычным фарватером направлял тележку, не из малых, с чемоданами, баулами, ящиками и мелкими упаковками. Не исключено, что и со шляпными картонками. Челноками и уж тем более мешочниками ни Мамин-Сибиряк, ни его спутницы не выглядели, да и время тех вроде бы прошло. Скорее всего, тележка (кстати, не дитя ли здешнего Обозостроительного завода, не чадо ли его любезное?) была загружена трофеями, добытыми в Москве или в других европейских столицах. Замеченным Ковригин не пожелал быть, шагал он не спеша и потихоньку отставал от вагонно-ресторанных знакомцев. Но уже на привокзальной площади чуть было не наткнулся на них, носильщик под барственно-высокомерным надзором водителя загружал чемоданы и баулы в багажник японского внедорожника с украшениями из никеля (или из чего там?) на бортах и на чёрной блестящей морде. "Такому бугаю на колёсах, — подумал Ковригин, — пригодился бы клаксон с трубными звуками Армстронга". Уже был препровожден водителем на переднее сиденье Мамин-Сибиряк, а сударыни Вера и Долли не торопились, будто ждали кого-то, будто выглядывали этого кого-то в толпе. "Не меня ли? — озаботился Ковригин, воротник плаща приподнял и поспешил укрыться за рекламный столб. Глаза его тут же уткнулись в буквы генеральского чина: "Маринкина башня" и в буквы меленькие, с ефрейторскими лычками — "по пьесе А. А. Ковригина".
Не эта ли башня надоела всем, в частности и вагонному официанту, и не она ли превратилась в Падающую?
При этих мыслях Ковригина сударыни, возможно окриком Мамина Сибиряка, были загнаны в автомобиль, и японец весь в никелях укатил.
Отчего он не посчитал нужным подойти к вчерашним попутчикам и хотя бы для приличия перекинуться с ними шутливыми фразами, Ковригин и сам толком не знал. Может, из опасений, что ему будет навязано гостеприимство, а он в нём не нуждался. Как не нуждался и в экскурсоводах. Но, скорее всего, дело было в другом. Обманывать он не любил, а прихвастнуть, поважничать или побахвалиться был горазд. И наверняка открыл бы сударыням истинную причину приезда в Средний Синежтур. А те бы… Понятно, женщины… Он же собирался объявиться в театре, в дирекции его, лишь посидев на спектакле. А если б была увидена им на сцене несусветная и постыдная чушь, он бы тихо и в грусти удалился в Москву. На этот раз непременно самолётом. То есть он теперь в Среднем Синежтуре был инкогнито. Ковригин чуть ли не рассмеялся. Инкогнито из Петербурга. Хлестаков. А он, стало быть, инкогнито из Москвы. Детские игры!
Что-то на площади вызвало его озабоченность. Или даже нервическое напряжение. Неужели?.. Не хватало ещё этого! Ковригин минут пятнадцать стоял у рекламного столба в стараниях разглядеть всё и всех на привокзальной площади (разглядел: площадь эта на муниципальных жестянках называлась Площадью Каменной Бабы). Нет, померещилось…
Пройдя немного, Ковригин увидел остановку троллейбуса № 1. На боку подошедшей электрической машины был назван маршрут: "Вокзал — Театр имени Верещагина — гостиница "Ваше императорское величество" — Плотина — Запрудье". "То, что надо, — подумал Ковригин.
Но прежде, чем отправиться в центр Синежтура (до Плотины он решил нынче не прогуливаться, а дойти лишь до гостиниц, получить там номер и стать свободно-независимым обитателем чуждого ему пока города), он добрался до Каменной бабы, имевшей постоянное место проживания на привокзальной площади. Все известные Ковригину каменные бабы были связаны со степью, с кочевниками и с языческими взглядами на мироздание. В Присаяньи, откуда двинулись в Европу и гунны, и, возможно, скифы, и монголы, и другие многие языки, он наблюдал в Абакане целый сад каменных баб, свезённых из хакасских и минусинских степей. Все эти бабы были коренасты, тяжеловесны, раскосы и состояли из двух шаровидных объемов — головы и туловища. Какие кочевники и зачем притаскивались к здешнему Блюдцу, Ковригину не было ведомо. Но привокзальная Баба, размещенная на гранитном пьедестале с изломами, явно державшем на себе в иные времена другие тела, ноги или даже копыта, к степным бабам отношения не имела. Напомнила она (при первом взгляде Ковригина), хотя бы фигурой и одеянием — условной туникой, Афродиту или Венеру, а материалом её создателем был выбран мрамор. При обходе же привокзальной красавицы Ковригин чуть ли не воскликнул: "Ба! Да это же Каллипига! Прекраснозадая! Афродита из Неаполя!" Мысль о Каллипиге вызвал именно обнажённый мраморный зад. Впрочем, хранящаяся в музее вблизи Везувия у тиренских вод Каллипига с изяществом приподнимала сложную драпировку, открывая прекрасные ягодные места, да и голову склоняла вправо, оглядывая свои прелести. Синежтурская же Афродита или Венера (кстати, без всяких милосских потерь, то есть с неискалеченными руками) голову держала прямо, её совершенно не волновало, что сзади туника её не достаёт и до талии. Дождь, как в Мантурове, не лил, а моросил меленько, и то с передыхами, но небо было уже мрачным, почти что сумеречным, и Ковригин решил продолжить изучение Бабы с её площадью в более светлые часы, да и заглянув прежде в какие-нибудь краеведческие публикации. Удивили его выцарапанные на граните пьедестала слова "Атлантида", "Хаос" и "Журино" (что-то связано было у него с каким-то Журиным), а рядом с ними — гвоздём созданное изображение некоего земноводного страшилы с шестью лягушачьими лапами. Удивительным казалось и то, что матерные выражения не были граниту доверены.
От Каменной Бабы Ковригин рассмотрел вокзал. Вот уж вокзал-то был точно тяжеловесен, как степные шары в саду Абаканского музея. Возвели его, видимо, в сороковые или пятидесятые годы в пору провинциально-сталинского ампира. И дома, хороводом вставшие вокруг площади (ещё одно Блюдце), в три-четыре этажа, были громоздкими крепышами. Не исключено, что строили их пленные немцы, привыкшие к собственному имперскому стилю. Мрачноватой показалась и улица имени металлурга Амосова, по которой развозил людей троллейбус № 1.
Ковригин пожалел, что не оставил в камере на сохранение чемодан. Но вспомнил, что ни в одном из открываемых им городов ознакомительные прогулки не облегчал. А во Львове, скажем, ещё с русским языком в разговорах, до центра и гостиниц было километров восемь, там он, правда, не выдержал скуки банального района, сел на трамвай и проехал несколько остановок. Покатая (шла ведь к донышку Блюдца) улица Амосова привела его к желтоватым четырёхэтажным домам, напомнившим Ковригину Соцгорода в Запорожье и Кривом Роге. И ещё в Новокузнецке. "Через четыре года здесь будет город-сад…" Впрочем, пока Ковригин в Синежтуре деревьев не наблюдал. Но, пройдя квартал, наконец увидел их. Жестянка на боку углового дома сообщала: "Бульвар имени Маяковского". Бульвар не бульвар, а — рядка два сосен и между ними валуны. При подъезде к Синежтуру Ковригин увидел именно не плотную щетину северного леса, а как бы сами по себе стоявшие в задумчивости сосны, или компании сосен, росшие вольно, в живописном беспорядке, и не было между ними кустарникового подроста или следов вырубок, лишь там и тут торчали диковинных форм валуны либо скалы светло-кофейной окраски ("останцы…" — произнесли у соседнего окна в вагонном коридоре). От ледника, что ли, останцы? Или от гор, разрушенных временем, водой и ветром? Надо было бы выяснить… Пожалуй, и бульвар Маяковского выглядел останцем. Останцем прежних синежтурских окрестностей, стиснутых теперь кирпичными строениями. Асфальтовые тропинки в нём кривились, стояли цветные скамейки, детишки тыкали лопатками в жёлтую крупу песочниц. И не менее, чем валунов, было на бульваре афишных тумб и столбов.
На скамейку под тумбой Ковригин и уселся. "Маринкина башня" и здесь призывала граждан посетить театр имени Верещагина. Взгляд на "собственную" афишу Ковригиным был брошен скользящий и будто бы незаинтересованно-досужий. Подробности, даже и фамилии, а перечислялись роли и актёры, создателей "Маринкиной башни" знать Ковригин не желал. Чтобы не возбудить в себе преждевременных мыслей и уж тем более преждевременных надежд и упований. А вот другие объявления, надо признать, исполненные броско и стильно, притом — с тактом и с иронией, иные — под "ярмарочно-балаганные", иные — под "цирковые" начала двадцатого века, иные — с орнаментами и линиями "модерна", рассматривал с благорасположением. Правда, наткнувшись на слова: "Звезда театра и кино, нар. арт. РФ Наталья Свиридова", глаза от красочного листка моментально отвёл. То ли в испуге. То ли в неудовольствии. Не хватало ещё столкнуться с Натали в Синежтуре! Ехал, ехал и приехал! Нате вам — и эта здесь! Но сейчас же понял, что и успокаиваться нет нужды. Разволновала его неожиданность географического совпадения. Сама же Натали как была для него вдалеке и заморожена, так и осталась далёкой и ледяной. И Ковригин стал знакомиться с рекламой французского ресторана "Лягушки".