Лям и Петрик
Шрифт:
Лучше б ему помереть на месте, чем видеть Шимельса в роли избавителя и слушать его речи. Лям понял, что это дело Ривиных рук. Но как все это получилось? И почему? Его томило тревожное чувство, что здесь что-то неладно, очень неладно. Но Шимельса он ни о чем не стал расспрашивать, кивнул головой и скрылся в чайной. А потом он как в тумане долго толкался на этой бирже, среди рабочих-строителей.
Время от времени ему перепадала работа — на день, на два, но как-то у него все не клеилось.
Лям никак не мог добиться правды от Ривы, ему не удавалось узнать, как она его освободила. Однажды они долго сидели за «парой
[17]
Херсон пришелся Ляму не по душе. Что-то тяготило его здесь.
С Ривой он встречался редко, всего раза два-три, и каждый раз ему приходилось долго дожидаться возле ее дома. Лица ее в темноте он не видел, только пожимал ее холодные шершавые руки. На душе у него было как-то бесприютно.
Она рассказала, что из колонии на день приехал ее отец. Шимельс дал ему в счет ее заработка трешку и наговорил такого, что она чуть не сгорела со стыда. Отец сгреб ее своими мужицкими лапищами, точно девчонку, и Шимельс едва отбил ее. Если еще и Лям уедет из Херсона, тогда и вовсе хоть удавись.
Во время последней встречи Рива принесла Ляму письмецо из дому. Открытку писал Абрам Отрыжка, староста погребального братства. Корявыми буквами он извещал Ляма, что его бабушки уже нет на свете и что присланные Лямом несколько рублей пошли на ее похороны. И пусть он пришлет еще немного денег на могильный камень и на оплату служкам за их труды.
Умерла бабушка так, что дай бог всем нам. Проснулась рано утром, сказала своей соседке Фекле: «Фекла-сердце, не сегодня завтра я помру», нагрела кувшин воды, обмылась, села на лавку, укуталась в свою шаль и отдала богу душу. А Брушку-сиротку отослала к родным.
Эти известия заставили Ляма двинуться в путь. Они с Ривой собирались отправиться вместе, однако у них не было ни копья за душой. Будь Петрик здесь, дело пошло бы иначе. Они сколотили бы на дорогу и отправились бы в дальний путь, в Варшаву. Там у Петрика дядя папиросник.
Лям перестал ощущать жгучее дыхание летнего дня, его знобило, и все казалось противным. Ночевал он обычно в недостроенных амбарах, если только удавалось забраться туда украдкой от сторожей; неделями не раздевался, у него чесалось тело.
До поздней ночи лежал он на берегу Днепра, неподалеку от шумных пристаней и смотрел, как приваливают и отходят пароходы. Везде много чужих, непонятных людей, которые куда-то спешат, куда-то стремятся, и никто им в этом не мешает. Счастливые люди! Они шумят, торопятся куда им надо, туда, где их ждут веселые города, веселые люди, пирушки и гулянья с друзьями, с товарищами по работе. А может, их ждут забастовки, демонстрации, борьба и светлый мир?
«Так… среди всех, вместе с Ривой… Точно корабль в бушующем море… Будь он дома, он не дал бы бабушке умереть…»
Однажды после работы он вышел к Днепру и увидел на своем насиженном месте, подле бревна, ватагу чужих людей — их было человек десять. Они лежали здесь со своим скарбом, некоторые совсем босые, и ноги у них были темно-бурые; он увидел ватагу белобрысых бродяг, которых нужда заставила покинуть русское захолустье и погнала неведомо куда; голь перекатную, у которой одна цель, — получить
Сверкая сквозь прорехи голыми телами, они спокойно лежали на берегу, давая отдых этому телу, которое не привыкло сидеть на скамейках; ему привычней валяться где-нибудь у реки, в канаве, в поле, валяться всю жизнь, чтобы в любую минуту встать и идти.
Лям подсел к ним. Завязался разговор. Тихонько подошел китаец, зубной чудодей, и тоже сел рядом. Он беспрерывно кашлял. С ним был китайчонок лет шести-семи, плоское личико которого не переставало всему удивляться.
Китайца в городе уже несколько раз били, и отсидел он уже где следует. Народ пронюхал, что червяков, которых он извлекает из больного зуба, он сам же сначала запихивает в свою волшебную палочку.
Люди рассказали, что они бродят неделями, месяцами; покинули свои гиблые деревушки, уничтоженные саранчой поля, и бредут пешком, редко присаживаясь на телегу, по невиданному бездорожью.
— Никитка пришел! Вон он лежит. Говорит — на шахтах рабочий нужен. Вот мы туда и идем. Эти пристали в пути, а те под Херсоном. А кто в Ростове отбился. Так вот и попали в Херсон… Что, Никитка, еще далече?
— Нет, недалече.
И Никитка рассказал Ляму, верней, даже не рассказал, а пропел, как о чем-то добром: несколько месяцев проработал он на шахте и здорово зарабатывал. Вдруг вызвали домой — отец помер, оставил полоску земли. Полоска эта лежала между двумя соседскими. Соседи показали ему бумагу, по которой отец будто бы продал им землю. Он подал на них в суд, а сам вот шагает обратно на шахту.
Лям решил провести ночь с этими людьми. Он рассказал о своем злосчастном путешествии и пропаже Петрика.
Никита вскинул руку:
— Постой-ка! А он не прихрамывает? Ухо у него чуть приплюснуто? И веснушчатый, твоих лет? Попадался такой. Поступил на шахту. Вместе работали. Да, да, его зовут Петро. А фамилия Красенко. Все искал кого-то. Как тебя зовут?
— Лям.
— Точно. Тебя он и искал. По всем приметам — тебя.
Сердце у Ляма так и екнуло. Он не знал, верить этому болтливому Никитке или не верить, однако надежда снова воскресла в нем. Он найдет Петрика! Они встретятся! Петрик его тоже ищет!
Его потянуло идти с ватагой.
Кругом сгустилась темная ночь, но там, где они лежали, светло от фонарей пристани. Ватага разбрелась.
Кто залег в сторонке, свернулся калачиком и храпит; кто лежит неподвижно и неторопливо рассказывает разные случаи из жизни.
Ляму тоже хотелось рассказать:
— У Шарабана на дворе стоял чудо-жеребец, рослый, резвый, красавец, конь-огонь; такие попадаются раз в сто лет. Один был у него недостаток — дурной норов. Стоит в конюшне, а чует, хоть днем, хоть ночью, что где-то в деревне стоит другой жеребец. И тогда в него точно сто чертей вселялось и никакая сила не могла остановить. Он вырывался из конюшни, с бешеным ржанием мчался к сопернику, кусал, лягал, грыз его до тех пор, пока не одолевал. Потом была нелегкая работа загонять взбесившегося жеребца обратно в конюшню. А кобылы, завидев его, оседали на задние ноги от страха. Вот так…