Лям и Петрик
Шрифт:
Неделю подряд крошили солому. Все крутили колесо — и мама, и бабушка, и Лям, и Кет. А отец стоял подле ножей и все подкладывал сноп за снопом.
Скоро сарай был доверху набит сечкой, но покупатели не являлись. Вместо них то и дело приходили соседи. Им было приятно смотреть, как дружно работает семья: все, не сглазить бы, трудятся. А сечки — целая гора, хоть завались! Они загребали сечку пригоршнями, пропускали ее между пальцев и говорили:
— Разве это сечка? Это золото!
Саля никого не подпускала к колесу. Она вертела его так усердно, что платок ее темнел от
Вся тройка — Лям, Кет и Саля — крепко сдружились. Правда, Кет был постарше, но все равно играл с ними как равный. Он был забияка и мастер на всякие выдумки, только уж очень боялся взрослых, которые за что-то презирали его. Саля уступила ему первенство, и он стал самым главным у них. Саля слушалась его во всем. Кого прикажет, того и побьют, куда прикажет, туда и пойдут.
Мальчишки с других улиц побаивались этой тройки, а все же тянулись к машине. Они нередко получали затрещины, но, не скупясь, отдавали свои перышки и пуговицы.
Лям был в восторге от соломорезки, от работы, от сечки. Он берег машину как зеницу ока и то и дело смазывал ее, чтобы, упаси бог, ничего не случилось с ней, чтобы она шла как по маслу.
Одного он не мог понять: почему недовольны взрослые? Чем озабочена мать? Почему отец охладел к замечательной соломорезке? Пускай сейчас нет покупателей, но ведь можно крошить солому впрок!
А когда посреди ночи кто-то постучался и попросил сечки, Лям почувствовал себя счастливейшим человеком.
Отец вышел из дому, а Лям с лампочкой побежал вслед за ним. Покупателем оказался высокий, нескладный цыган с мешком под мышкой и с кнутом в руках.
Не успели открыть сарай, как туда полным-полно набилось цыган, цыганок и цыганят.
Цыган хотел купить два мешка, но сечку стали хватать все пришедшие вслед за ним. Лям усердно вертел лампочкой во все стороны, чтобы отец видел, как цыгане хватают сечку и набивают ею мешки, фартуки, сумки, подолы.
Отец цыкнул на цыган, и они разбежались. Но тут явились другие цыгане и стали делать то же самое.
Высокий цыган стал ругать своих соплеменников, но рассчитываться с отцом не спешил. Тем временем его дружки все тащили и тащили сечку. А во всем виновата лампочка. Конечно же, она! Разве ею осветишь весь сарай? Папа схватил лопату и замахнулся на цыгана. Тот швырнул ему горсть медяков и бросился вон.
А назавтра отец исчез. И как всегда — нежданно-негаданно.
Спустя несколько дней поздней ночью снова явился высокий цыган и снова стал требовать сечки:
— Лошади дохнут с голоду. Отпусти, за все заплачу сполна.
Не успела, однако, бабушка отпереть сарай, как опять налетела вся шайка и давай хватать сечку. Конечно, во всем виновата опять-таки лампочка, которую держал Лям. Один угол осветишь, остальные в темноте.
В третий раз цыгане уже никого и звать не стали. Они попросту открыли ночью сарай и всю сечку уволокли к себе в табор на берег Буга.
Рано утром Лям, как обычно, заглянул в сарай, а там — ни сечки, ни ножей от машины. И только по земле от сарая до самого Буга лежал желтый соломенный след.
А табора уже и след простыл.
Так цыгане положили конец резке соломы. Лям, Саля и Кет сняли машину с колодок, задвинули ее в самый дальний угол и забросали тряпьем и соломой.
[3]
Мать Ляма окончательно оглохла — бревно бревном, после смерти Шейны и исчезновения отца сделалась совсем какой-то блажной. Сидит все время на голой земле у стены, уткнувшись головой в колени; из-под платка торчат оттопыренные уши, до которых уже мало что доходит.
Как одержимая допытывалась она у бабушки, отчего умер дедушка, отчего — прадедушка, отчего — дядя; она все хотела дознаться, скольких и кого из семьи унесла чахотка.
Если ей под руку подворачивался Лям, она хватала его, задирала на нем рубашку и все искала какие-то знаки на его бледной, чахлой коже, ощупывала все его косточки, перебирала ребрышки. Ляму вчуже страшно было на нее смотреть. Он удирал от нее на бахчи и там, в овраге, торопливо задирал на себе рубашку и внимательно ощупывал и осматривал себя.
Бабушка тоже убита горем, она теперь и глаз не поднимала. Лям ненароком подметил, как она раза два искоса подозрительно посмотрела на маму. Он не понял в чем дело, однако встревожился, так как догадался, что это связано с преждевременной поездкой бабушки в Балту к богатой родственнице. Бабушка ежегодно навещала ее, и та отдавала ей свои ношеные платья. Когда бабушка привозила это добро, в доме становилось весело, все щеголяли в обновах.
Но в этом году бабушка поедет в Балту раньше обычного. Из-за этого и Элька пришла на рассвете из Грушек. Бабушка долго о чем-то шепталась с ней в кухоньке, а Элька то и дело с тоской поглядывала на маму.
А на дворе уже давным-давно взошло солнышко. Лям вышел из дому, глянул — и глаза его разбежались: возле маслобойки лежала груда свежей, только что насыпанной, еще теплой подсолнечной шелухи. Она весело сверкала на солнце. Из кучи валил пар. Хорошо бы прокатиться по этой горке — с макушки вниз до самой лощинки.
За горой лежали бахчи. Их в нынешнем году обработали усатые греки. Они соорудили «водокачку» — колесо с множеством ковшей, разбили землю на клеточки, а кое-где устроили в земле окошки. Арбузов и дынь здесь больше не будет, посадят одни лишь помидоры. Те лучше!
Из-за арбузов Лям в прошлом году получил хорошую трепку. Дело было так. Дома уж очень было темно и грустно. Бабушка с мамой сидели, укутавшись, и молчали. А на улице под ногами сырел песок, на небе, там, где зашло солнце, все прогорело и остался один дотлевающий жар. Хотелось арбуза. Лям украдкой перебрался через ров — сторож далеко, на другом конце бахчи, у шалаша, и не услышит. Потихоньку сорвав арбуз, Лям сунул его под курточку, и вдруг кто-то его — трах палкой по голове. Арбуз упал и покатился к ногам сторожа. «Я… я нечаянно…» — залепетал Лям и заплакал. Узнай об этом Саля, растрепала бы по всему местечку и люди покатывались бы со смеху: «Я… я нечаянно…»