Любава
Шрифт:
— Да так и говори, как есть.
— На работу я устроилась,— Любава замерла у порога и смотрела выжидательно на Пелагею Ильиничну. Теперь уже в платье, сильно заталенном, с двумя клинышками по подолу и глубоким вырезом, так что начало матовой грудки видно было, Любава и того краше Пелагее Ильиничне показалась. «Ишь, девка, ровно засветилась вся,— обрадовалась Пелагея Ильинична,— может, и отойдет со временем, к дому привыкнет, а там уж и Митрия разглядит...»
— Вон как,— удивилась Пелагея Ильинична,— и куда же ты навострилась?
— В леспромхоз.
— А что делать-то?
— Десятницей зачислили. На нижний склад.
— Да ты че у порога-то встряла? — вдруг рассердилась Пелагея Ильинична, но глаза ее лучились усмешкой
— Там ведь, дева, на морозе надо день-деньской выстоять. Не боязно?
— Нет, Пелагея Ильинична,— весело откликнулась Любава,— не боязно.
11
Про Верхотинку в Макаровке говаривали: «По Верхотинке пойти — сапоги сносишь; лодкой проплыть— весла сточишь». Так оно и было. Петляла горная речка, словно заяц по кустам, а на каждой петле то завал из могучих деревьев, то порожек светлые воды разбивает. Но уж зато красотища здесь — неописуемая. Выбегают деревья на самые берега и в особенно узких местах чуть ли кронами над речкой не смыкаются. А там, где нет леса, стоят неприступные скалы, вразнобой покрытые кедровым стлаником да мхами. Сюда в летние месяцы выходят на отстой изюбры, спасаясь от гнуса.
И если кому доводилось видеть эту картину — на самой круче стоит одинокий красавец, гордо вскинув ветвистую голову,— то уж ввек не позабудется она. А в тех местах, где густо и пышно зацветает над берегами по весне черемуха, осенью не в
диковину повстречать гималайского медведя.
Струятся воды реки, стремительные и прозрачные, густо обсыпанные опавшими листьями. Выносятся на редкие плесы, завихриваются на крутых излучинах, взлетают на пороги, бьются в каменные скалы — и так до самого устья, где самую малость им вольготнее становится среди расступившихся гор Сихотэ-Алиня.
Сидя на корме, успевает Митька лодкой править, послушно выполнять все причудливые повороты и извивы Верхотинки, успевает и за берегом смотреть. Это только на первый взгляд мертвыми кажутся суровые берега, а если присмотреться, да со знанием дела присмотреться,— кипит жизнь, развивается по своим извечным законам, по мудро заведенным порядкам. Вот под нависшими над водой дернинами, между подмытыми корнями деревьев мелькнуло что-то темное, и Митька уже определил, что завела здесь гнездовье какая-то неизвестная ему выдра. Видимо, спустилась летом по течению, да и облюбовала местечко еще никем не занятое. «Пусть ее,— спокойно думает Митька,— потомства наплодит — веселее жить будет». И дальше несется лодка, обходя пороги и выворотки, разбивая светлые струи на две бурлящие дорожки.
А в одном месте успел заметить Митька коренастую, большеклювую фигуру птахи с коротким хвостом и обрадовался негаданной встрече с зимородком. Заметив приближающуюся лодку, зимородок порхнул с ветки и, сверкнув голубоватым пламенем, мгновенно пропал с глаз.
— Испортил рыбалку птахе,— пожалел Митька,— к отлету жирует. Да и пора. На старицах ледок по ночам занимается, скоро уже забереги и по Верхотинке пойдут».
Привольно Митьке, покойно в тайге. Все мысли горькие и дела суетные отступились от него, словно высвободив душу для просторной и вольной жизни. Да и как не зарадуешься, если это родовые их места. Спокон веков Сенотрусовы здесь промышляли. Отец по этим местам не один год хаживал, Петро здесь же зверовал, и память о них имеется — крепко рубленные, на добрую сотню лет, зимовья. И затеси еще сохранились, по которым к медвежьим берлогам выходили. Подзатянулисъ затеси-то, забурели от времени, не враз и углядишь. Но это смотря кто не углядит, а у Митьки они все на учете и рядом свежие оставлены, уже его затеси, может, и они потом кому сгодятся. Вот так и шли Сенотрусовы тайгой по затесям: отец по дедовым, он по отцовским, а там, смотришь, и у Митьки охотники появятся, по его затесям пойдут и свои оставят... Немудрено дело, а вечно, как вечны эта тайга и река эта, как вечны горы и мир над ними.
Отца своего Митька не запомнил. Не запомнил лица и походки, привычек и голоса, и теперь, когда пытался представить его, вспоминалось только чувство защищенности, какой-то большой надежности земли. И это чувство в нем жило до сих пор, особенно здесь, в тайге. Как это случилось, если Митьке и четырех лет не было, когда погиб отец, он не знал и объяснить себе не пытался. А просто было в нем это присутствие отца, глубинное чувство это, и с ним было легко...
Чем ближе к верховью, тем беспокойнее становилась Верхотинка. Бросалась она здесь во все стороны почем зря. Перед главными порогами Митька приткнулся к берегу. Сидел некоторое время неподвижно в лодке, отдыхал от руля, а потом быстро вздул костерок, поставил чайник и пошел глянуть на перекат. Двигался он по тайге хоть и медленно, но упористо, мягко ступая по стылой земле.
Перекат грохотал. В пенных брызгах, которые туманом вставали над главными порогами, утыканный каменными глыбами, поднимающимися над водой до полутора-двух метров, поток воды бешено несся под крутой уклон. Здесь дно переката было
выложено не мелкой галькой, а крупными валунами и обкатанным булыжником.
— Ну, привет, Буркан,— негромко и серьезно сказал Митька,— воюешь? Ишь, воду-то сбросил, хитрец.
Он еще постоял в раздумье и пошел назад, прислушиваясь, как постепенно стихает тревожный гул переката...
Прошлым летом пошел через Буркан Витька Острожный, к нему же, к Митьке, и пошел. Сговаривались они вместе элеутерококк добывать. Вот он и наладился к нему с
продуктами, через Верхотинские порожки. Все порожки прошел Витька, а вот Буркан не осилил. Осенью, когда спала вода, обнажились на плесе две доски от Витькиной лодки, вот и все, что оставил Буркан в память о человеке, который жил двадцать восемь лет и еще долго жить собирался.
Один раз и Митьки коснулся Буркан, только краем коснулся, вскользь, пожалел, видимо, как своего, а память о тех минутах на всю жизнь тревожным холодком под сердцем осталась. Это когда он вниз на моторе решил проскочить, судьбину свою попытать. И Митька лишь диву теперь давался: как пронесло его мимо Чертового рога? Стрелой пронесло, лишь царапнув о рог боком, но и эта царапина чуть не стоила ему жизни.
Легчайший синий дымок вился над костром, выпекались угли сизоватым жаром, а над тайгой стояла осенняя чуткая тишина. Пробежал по гнилой валежине бурундучок, скрылся в дупле и тут же вновь объявился, с любопытством уставившись на Митьку. Или плохо ему видно было, или еще почему, но метнулся зверек к листвянке, взлетел на нижнюю ветку и оттуда, свесив вниз голову, безбоязно смотрел на человека. Митька усмехнулся зверьку и бросил в него подвернувшуюся гнилушку. Вскинув хвост столбиком, бурундук быстро забегал по ветке, что-то сердито урча и бросая на Митьку быстрые, уничтожающие взгляды.
— И не спится тебе? — заговорил Митька.— Путевые-то бурундуки давно залегли, а ты, чай, лето прострекотал, а теперь запасаться на зиму взялся. Вот и лютуешь.
Словно поняв, что он разоблачен человеком, бурундучок легко стрельнул на соседнее дерево, махнул еще раз и пошел частить по тайге, по своим беспокойным делам. Поднялся и Митька. До зимовья оставалось еще верст двенадцать...
12
Долго держались крепкие морозы, а потом воздух вдруг обмяк, потянул теплый ветер и с крыши вагончика закапало. А над самым входом в вагончик снег выело солнцем и ветром окончательно, и теперь там зияла черная толевая заплата. Но уже на следующий день ветер переменился, зашел с низовий, и сразу же в нем почувствовалась леденящая прохлада далеких северных морей. Капель мгновенно свернулась в серебряные трубочки сосулек, но и те не долго продержались, сбитые крепчающим ветром, и рассыпались на тоненькие, хрупкие кристаллики, которые понесло и понесло по настному снегу.