Любава
Шрифт:
Привольна тайга. Просторна тайга, и чудес в ней— не счесть. Ну вот те же птахи, какого ляда им сейчас гулять задумалось, чем они свое потомство кормить будут? Но знает Митька, найдут птахи прокорм для потомства, все это у них предусмотрено получше, чем в бухгалтерии промхозовской. Ведь пока управлял промхозом хитрый и изворотливый человек по фамилии Скрипикин, разве можно было мечтать Новый год дома встретить? Какой там. «Нашей стране, родине нашей нужна пушнина, и мы обязаны ее дать»,— так говорил Скрипикин, но лучшие соболиные шкурки неизменно оказывались в его домашней коллекции. За пять лет своего правления так и не выбрался Скрипикин в тайгу. На пенсию ушел с почетом, с грамотами из района, а как же не уйдешь с грамотами, если всякую осень были припасены у Скрипикина подарочки в район. И не какие-нибудь,
Бежал Митька по тайге, думал о многом, а вот Любавы мыслями коснуться почему-то не решался. Что-то вставало между ним и Любавой всякий раз, как только он ее лицо припоминал. Но всего ярче виделась ему Любава бегущей по улице, с прижатыми к груди руками. Задержись тогда машина на пять минут — и, может быть, не мучился, не изводился Митька так, как теперь изводится. Но машина тронулась, и он лишь с поворота, мельком увидел высокую и стройную Любавину фигуру, растрепавшуюся челочку и длинную белую шею. И хоть видел все это Митька лишь несколько секунд, но врезалась ему бегущая Любава в память подробно и прочно, словно он век ее такой вот и знал.
Выбежал Митька на водораздельный перевал и остановился дух перевести, крепление на лыжах поправить да осмотреться. Белый простор лежал перед ним на многие десятки километров, так что и опытный человек здесь взглядом заблудиться мог. А о новичке и говорить нечего — потонут глаза в глубоких распадках, запутаются в темной хвое, увязнут в искристом снегу. Далеко внизу, под самой сопкой, Митька легкий дымок углядел и догадался, что это уже выбежал к площадке Колька Развалихин, костерок вздул, да и сидит, обогревается. И захватило дух у Митьки, так как до последнего момента он еще сомневался в том, правильно ли день вылета запомнил и не приснился ли ему этот вылет вообще? А теперь уже ясно стало, что все правильно, и если погода дела не испортит — быть ему сегодня дома.
Качнулся Митька, сорвался с вершины и понесся в распадок так, что дух захватило, ловко обходя каменные глыбы и редкие стланиковые кусты. Снег из-под лыж столбом вскидывался, и развевался за Митькиной спиной конец красного шарфика, выбившегося из-под куртки...
— Жить надоело?— с любопытством спросил Колька Развалихин подъехавшего Митьку.
— Надоело, Коляй,— весело отозвался Митька, снимая лыжи и рюкзак. Разминая ноги, подошел, протянул руку: — Ну, здорово, добытчик. Давно дежуришь?
— Да уже с часок тебя поджидаю. Думал, в тайге останешься.
Оба здоровые, тяжелые, добродушно усмехаясь, смотрели они друг на друга так, словно бы вчера только расстались и словно не было у них одиноких ночей и тяжелых дневных переходов.
— Хорошо промышлял? — спросил Колька, когда они уселись на валежине и Митька пил горячий, до тяжелого крепко заваренный чай.
— Всяко бывало,— не сразу ответил Митька.
— А проходной через тебя не шел?
— Нет, не шел. Да у меня и своего хватает.
— А меня совсем было медведь заломал,— спокойно сообщил Колька, подбрасывая хворост в костер.
— Ну, как это? — Митька с любопытством посмотрел на товарища, хорошо зная, что попусту Колька трепаться не будет.
— На рябчика под приманку пошел,— начал рассказывать Колька,— ну, с дробовиком, конечно. А утро мглистое выдалось, что сумерки, это когда еще по чернотропу, вот я и наладился вдоль ключа на кедровник. Иду, и в голове ничего такого не держу. А только вдруг чувство такое, словно бы на меня кто смотрит из кустов. Крутнул я головой и — вот он, в десяти шагах от меня. А в ружьишке-то дробь третий номер. Я-то сдуру вначале подумал, что миром разойдемся, он — в свою сторону, я — в свою. А того не приметил, что он, язва косолапая, кабанчика придавил и я ему в самый раз обед испортил. Рявкнул он, сволота, и прет на меня. Пасть оскалил, слюна разлетается в стороны, озверел. Ударил я по нему с двух стволов, глаза-то ему и ошпарил, а он на дыбы, ружьишко у меня выдернул, ровно соломинку, и в сторону забросил. Ну, я за нож и под него, благо глаза ему выжег. А он, курва, и сообразил на меня сесть. Не совсем, правда, так бы в порошок размял, а низом живота припечатал. Тут я вскрытие ему и произвел. Он как заревет благим матом, трахнул меня по загривку лапой, я метра три летел, а только смотрю, он
уже кишки мотает. Тут меня и страх разобрал. Надо свежевать, а не могу, руки трясутся.
Колька вздохнул и замолчал, задумчиво глядя на огонь.
— Счастливо обошелся,— заметил Митька.
— Счастливо,— еще раз вздохнул Колька...
Вертолет пришел под самый вечер, когда они его уже и ждать отчаялись. Первым выскочил на снег улыбающийся Егор Иванович. Пожал руки промысловикам, а там уже и Степан Матвеев лезет, Толька Острожный, молоденький брат погибшего летом Витьки.
— Ну, соколики-орелики,— загудел Степан, добродушно улыбаясь,— гулять поехали?!
Взмыл вертолет над сопками, пообмел куржак с деревьев и зачастил лопастями, набирая скорость.
На Новый год в Макаровском клубе вечер отдыха организовали. Была елка, дед Мороз, на удивление маленький и щуплый, танцы под радиолу и школьный концерт художественной самодеятельности. В клубе, считай, все макаровцы собрались, разве самых малых да старых можно было не досчитаться.
Концерт Пелагея Ильинична вместе с Самсонихой смотрела, сидя в самом первом ряду. Концерт славный у ребятишек получился, нарядный. Чего-то такое они там пели, стишки рассказывали — в зале плохо было слышно,— но уж зато смотреть никто не мешал. Потом вышел директор леспромхоза, поздравил всех и лучших людей назвал. Пелагея Ильинична в этом списке восьмой шла, перед конторскими, и хоть труд ее каждый год отмечался, а загордилась она от почести, на Самсониху покосилась. Потом Егор Иванович вышел и тоже хорошие слова сказал, а уж передовиков перечислять прямо с Митьки начал. Оглянулась Пелагея Ильинична на то место, где Митька с Любавой сидели, и порадовалась за них. Согласно сидели молодые, рядышком, Любава ей улыбнулась и головой кивнула.
«Вот и ладно так-то,— думала Пелагея Ильинична,— даст бог, слюбятся потихоньку. С ребеночком только бы поторопились, чтобы и мне, старой, утеха была. Любава-то за последнее время как переродилась. Конечно, сильного веселья у нее и теперь нет, но уже и не прячется она от них, в себя не уходит. А веселье, что веселье, жить надобно, а не веселиться».
— Гляди, судариха идет,— толкнула бабка Самсониха под бок.
И правда, сударихой выплыла на сцену Галка Метелкина и начала от комсомолии говорить. Гараськиного в ней и грамма не было, вся в мать пошла, ныне уже покойницу. Мать-то, Марея, такая же боевитая у нее была, да быстро кончилась. Свел ее Гараська, кочет паскудный, начисто. Сам накобенится, все подолы у вдовых баб в деревне обнюхает, а придет домой и измываться над Мареей начинает. На другой день смотришь — и сердце заходится: во двор управляться выйдет, на лице живого места нет. А теперь, паразит, ходит тихохонький, да все в президиум встрять норовит. Будто и без него там некому мест просиживать.
«Галка, может, и славная женка была бы,— опять думает Пелагея Ильинична,— да вдруг в ней Гараськин дух проснется. Упаси бог, со света сживет и не оглянется. Грех, конечно, так думать, ну, а в самом деле случись такое, потом уже поздно руками-то махать будет. А Митька спокойный, его знающей бабе под каблук упрятать — все равно что воды испить».
Торжества на сцене закончились, ребятишки зашторили ее и стихли. А молодежь стульями загремела, освобождая место для танцев. Самсониха потянула Пелагею Ильиничну к выходу, но она задержалась немного, хотела посмотреть, как ее Митька с Любавой танцевать будут. Пелагея Ильинична видела, как тянули промысловые Митьку к буфету, а уж больше всех, конечно, Колька старался, но Митька от Любавы ни на шаг. Смеется только, да лапищей отмахивается, ну и правильно. Выпить и дома можно, коль охота есть.