Любава
Шрифт:
А перед обедом сыпануло вдруг мелкой снежной крупой, больно ударило Любаву в лицо и понесло, и завертело.
Приняли Любаву на нижнем складе хорошо. Лишь Галка Метелкина, в первый же день подойдя к ней, усмешливо спросила:
— Так что, говоришь, сбрындила у нас женишка?
У нее были красивые черные глаза, в которых не то злость угадывалась, не то шалость
бесшабашная — в первый раз Любава так и не разобралась и на Галкин вопрос не
ответила. А Галка отступила на шаг и рассматривала ее, словно диво заморское. А потом совсем уже неожиданно, смутив Любаву, удивленно сказала:
— А и красивая же ты, зараза. И потрогать есть что, и глазу
Вдруг резко повернулась и пошла к своему вагончику, высоко и гордо неся голову. И больше не обращала на нее внимания, словно и не было Любавы здесь. Но вот сегодня, сразу же после обеда, когда Любава подсчитывала вывезенную шоферами древесину, влетела Галка в ее вагончик. Обмела голиком валенки у порога и села на топчан у
железной печурки. Долго молчала, а потом вдруг и бухнула:
— Ты как к нам попала?
Любава растерялась, но ответ нашла быстро, словно готовилась к этому странному вопросу:
— Митю захотелось у тебя отбить, вот и попала.
— Ишь ты,— усмехнулась Галка и долго смотрела на нее, что-то решая про себя, а потом отвернулась и равнодушно сказала: — Да ведь не любишь ты его, Митю-то.
И тут Любава не выдержала, потому что коснулись того, о чем она и себе запрещала думать, но о чем думала, однако же, постоянно. Самого больного в ней коснулись, и эта боль прорвалась при Галке с такой силой и горечью, что уже та, в свою очередь, растерялась. А Любава плакала, по-детски захлебываясь слезами, и пусто и потерянно смотрела в окно на разбушевавшуюся непогодь. Ничего не сказала Галка, молча вышла из вагончика, а Любава, уронив руки на стол, долго еще всхлипывала, чувствуя в себе пугающую пустоту. Словно бы вынули из нее все, чем она жила и болела, и только тревожный холодок остался под сердцем.
Не было в ее сердце Митьки, как ни билась она, как ни уверяла себя, для Митьки в нем места не осталось. И что теперь делать — она не знала. Как не знала себя и всякий раз пугалась того нового, что вдруг открывалось в ней самой. Думала Любава, что на работе ей легче будет, забудется все со временем, но и тут ошиблась, и тут сама себя обманывала.
И сколько еще этого обмана впереди — она тоже не знала.
Гудело пламя в печурке, за окном ветер ярился, и тонко позванивало стекло, сдерживая своей хрупкой стойкостью разбушевавшуюся стихию. Заурчал на площадке лесовоз, и Любава пошла замерять кубатуру. Только вышла из вагончика, рвануло ее ветром, чуть с ног не сбило и понесло так, что едва ногами успевала перебирать. Так, вместе с ветром, Любава сильно ударилась в какого-то человека, внезапно появившегося перед ней, и оба не удержались на ногах, повалились в снег. И что-то детское, давно забытое, проснулось в Любаве, и засмеялась она, уже забыв недавние слезы, и Петруха засмеялся, поднимая ее из снега, пересиливая ветер, прокричал над ухом:
— Ну, Любава, как с тобой Митька-то справляется? Было зашибла начисто.
— Тебя зашибешь.— И Любава ему прокричала:— Если ты круглый, как мячик...
13
С небольшого взгорка было видно громадное снежное поле, на дальнем конце которого вились дымки над трубами деревеньки. Деревенька была маленькая, дворов на тридцать, но как-то так уютно и красиво она стояла, потонув в сугробах, под самым боком темной, угрюмой тайги. И эти дымки из труб, и лай собак, который хорошо был слышен здесь, за три километра от деревеньки, и красивый диск заходящего солнца над молчаливыми сопками — все было как в сказке, и Любка затаилась от восторга, от неожиданного сознания, что она уже когда-то и где-то видела все это, но только забыла теперь: и хотелось вспомнить, мучительно хотелось вспомнить — откуда это, из какого ее прошлого?
— Люба, едем! — Вячеслав Иванович взмахнул палками и легко понесся к снежному полю со взгорка, навстречу этой деревеньке. Любка тихо засмеялась, чувствуя, как совершенно новый восторг переполняет ее и суматошно рвется сердце, сильно оттолкнулась палками и по лыжне, проложенной Вячеславом Ивановичем, быстро понеслась вниз. В самый последний момент она хотела обогнуть Вячеслава Ивановича, но не сумела, и они оба покатились в снег, снег был мягким и неожиданно теплым.
Вячеслав Иванович встал на колени, его лыжная шапочка валялась рядом, а черные, слегка вьющиеся волосы растрепались, и без привычного пробора он сразу стал похож на мальчишку. И она уже не могла, не умела, чтобы не смотреть на этого человека, не видеть его смеющихся глаз, и впервые сама потянулась к нему и поцеловала в самые губы, неумело притиснувшись к ним зубами.
И вновь они словно бы плыли над громадным снежным полем, что-то веселое крича друг другу, одни во всем мире, каждый наедине с другим и вместе — наедине с собой. И деревенька, эта чудная сказка, становилась все ближе, и они торопились к ней, как торопятся домой.
А потом они сидели в просторной деревенской избе, пили чай с липовым медом и слушали седобородого, с хитрыми, умными глазами старика.
— Мой отец в нашенские места вторым сплавом пришел,— живо рассказывал старик,— а это когда было? Это, дай бог памяти, за царя Панька, когда земля была тонька. Вот он и притопал сплавом вначале по Шилке, а потом ужо и по Батюшко-Амуре. Родом-то мы из забайкальских казак будем...
Говорил и говорил словоохотливый старик, а они мало слушали его, счастливые тем, что хоть одна живая душа — свидетель их любви. И каждую минуту хотелось им прервать старика и рассказать ему свою повесть, у которой все было началом и все было концом.
— Давно ли женаты? — прервал вдруг старик себя,— нет, должно быть, недавно,— сам же себе и ответил.— А я вижу, вы все милуетесь. Ну и в добрый час. А я вам сейчас постельку спроворю, вот вы у меня славненько и переспите.
Старик был огромный, с круглыми коричневыми ладонями и белой головой. Когда он разговаривал, казалось, что в комнате катают в пустой бочке булыжник, а взял в руки простыни, и они в его руках были не более столовых салфеток.
— Сношка старается,— объяснил им старик,— я-то дома — редкий гость, все больше по тайге привычный шастать. А вернусь — порядок в доме люблю. Они-то отделились, еще третьего года съехали...
И опять они забывали про старика, смотрели друг на друга и заговорщицки улыбались, лишь двое зная об этом заговоре от всего остального мира. И старик, все подмечая, все слишком хорошо зная по себе, добродушно усмехался в седую бороду.
— А вы? — запоздало вспомнили они про старика, наматывающего громадную портянку на громадную ногу.
— И мы не слоны,— ответил старик, — в тайге не потеряемся. Нам абы печь, да на че лечь. Ну, хорошего вам.
А они еще долго сидели за столом, зная, что их ждет постель и что каждую минуту можно пройти за занавеску и лечь на свежие простыни под теплое одеяло, и сознательно удлиняли, отодвигали это мгновение, потому что и так им было слишком хорошо. И уже казалось, что лучше не может быть никогда. Но они ошибались, потому что ночью им было еще лучше, и они лежали, тесно прижавшись друг к другу, и уже не глазами, а всем своим телом, всем существом своим ощущали беспредельное родство.