Любимая женщина Альберта Эйнштейна
Шрифт:
К вопросам брака Эйнштейн относился резко отрицательно, считая, что супружеские отношения придумал «какой-то боров, лишенный воображения». Своим друзьям он не раз повторял, что «брак – это неудачная попытка превратить короткий эпизод в нечто продолжительное», что супружество – «цивилизованная форма рабства» и т.п. Он постоянно одергивал жену, когда она осмеливалась говорить о нем и о себе, употребляя местоимение «мы»: «Говори о себе или обо мне, но о нас – не смей». Как-то, в очередной раз осерчав на Эльзу, Эйнштейн ушел к себе и долго не выходил из кабинета. Утром следующего дня, наводя порядок на его рабочем столе, секретарь Элен Дюкас нашла листок
Мне всегда не по себе от словечка «Мы».
Потому что ты сам и кто-то другой —
совсем не одно и то же.
За всяким согласием таится бездна,
Которая просто пока не видна.
Элен появилась в семье Эйнштейнов, когда они еще жили в Берлине. Ученому крайне необходима была надежная помощница в повседневных делах, которая бы следила за его рабочим графиком, поддерживала порядок в бумагах, организовывала бы деловые встречи и пр. Дюкас порекомендовали в Еврейской сиротской организации как добросовестную, порядочную, деловую, очень организованную женщину. Элен отличалась твердым характером и, что особенно было по душе Эйнштейну, язвительным умом и острым язычком. Впрочем, были у нее и другие, чисто женские достоинства, которые весьма высоко ценил отец релятивизма.
В доме все относились к Элен, как к члену семьи, что и было на самом деле. Она оставалась с Эйнштейном до самого последнего дня его жизни. Именно мисс Дюкас после смерти патрона, по сути, стала его основной наследницей.
В кругу друзей, ученых, врачей, художников, артистов Эйнштейн обычно был оживлен, общителен, весел и остроумен. Ему удавалось поддерживать самые теплые отношения с их женами, во всяком случае, с некоторыми из них. Одной из них была жена Макса Борна Хеди, которая была убеждена, что потрясающее умение жить, присущее Альберту Эйнштейну, даже превосходит его научные достижения.
Не в состоянии сдерживаться, в минуты сомнений Альберт признавался в самом сокровенном:
Мои друзья меня дурачат.
Я прижил дочь на стороне.
Да, в жизни было все иначе,
Жены и дел хватало мне.
Но я приятно удивлен:
Я был умен и так силен,
Чтобы с двойною жизнью справиться.
Пусть думают (угодно что),
Мне это нравится!
МОСКВА, 1917–1918
Любое потрясение – в художественном творчестве, личной или общественной жизни – Коненков воспринимал с восторгом. Его восхищал азарт «людей без часов».
После Октября 1917-го по рекомендации Владимира Ильича Ленина Коненков становится членом Московской комиссии, ведавшей уничтожением старых памятников, а с апреля следующего года участвует в работе Коллегии по делам изобразительного искусства. Охотно поддерживал бедствующих художников, благожелательно относясь к каждому из собратьев. Но одновременно с душевным трепетом и радостью наблюдал, как «рабочие приставляли лестницы, приступая к разрушению истукана-памятника Александру III в Кремле».
В самом конце безумной
Звени, звени, златая Русь,
Волнуйся, неуемный ветер!
Как же было хорошо, легко, как счастливо...
Когда в Совнаркоме созрел грандиозный план большевистской «монументальной пропаганды», к его реализации, естественно, был привлечен Сергей Тимофеевич Коненков. Председатель правительства лично утвердил «Список лиц, коим предположено поставить монументы в г. Москве и других городах РСФСР», представленный в СНК отделом изобразительных искусств Народного комиссариата просвещения.
Этот перечень был довольно пестрым. Например, раздел «Революционеры и общественные деятели» охватывал гигантский разброс имен – от Спартака и Маркса с Энгельсом до Брута и Тиберия Гракха, от Бакунина и Каляева до Бебеля и Лассаля. В раздел №2 «Писатели и поэты» наряду с Толстым, Достоевским, Лермонтовым и Пушкиным угодили мало кому известные Михайловский, Никитин и Новиков. От плеяды «Философов и ученых» удостоились чести попасть в список лишь трое – Сковорода, Ломоносов и Менделеев. Композиторов тоже оказалось лишь трое: Мусоргский, Скрябин и Шопен. Актерам выделили два места в «партере» – Комиссаржевской и Мочалову... Ну что ж, таковы были вкусы и пристрастия молодого советского правительства.
В июле 1918 года Ленин подписал очередное постановление Совнаркома, которым предписывалось: «Обратить особое внимание Народного комиссариата по просвещению на желательность постановки памятников павшим героям Октябрьской революции и, в частности, в Москве сооружения, кроме памятников, барельефа на Кремлевской стене, в месте их погребения».
Коненков по-детски искренне обрадовался, когда его проект барельефа на открытом конкурсе был признан лучшим. Фантазия автора была неуемной, буйствовала. С началом работы над реальной мемориальной доской проект бесконечно уточнялся, детализировался. Во время установки строительная бригада энтузиастов дневала и ночевала у Сенатской башни Кремля. Ночью тут стояла охрана и жарко горели костры. Любопытствующие москвичи останавливались: «Что тут происходит?» А одна забавная старушка поинтересовалась:
– Кому это, батюшка, икону-то ставят?
– Революции, – ответил Коненков.
– Про такую святую первый раз слышу...
– Теперь услышишь.
Уложились работники точно в оговоренный срок. К утру 7 ноября 1918 года на Красную площадь повалил народ. Действо разыгрывалось точно, как замышлял Коненков. Громадная мемориальная доска была задрапирована кумачом. Появившийся Ленин легко взошел по лесенке и разрезал ленточку, соединяющую полотнища занавеса. Коненков уж расстарался – даже смастерил специальную расписную шкатулку для ножниц и деревянной печатки. Маргарита была в толпе и издалека любовалась торжеством Сергея.