Любимец женщин
Шрифт:
– Когда он кончает свой дом, мы каждую ночь идем внутрь, показывая ему наши тела и танцуя, как в фильмах, и он влюблен, как раньше.
Но я долго живу с Фредериком, а совсем не знаю его.
Одним вечером он, задумчивый, сидит на песке, куря сигарету и глядя в красное солнце на конце океана. Я иду спать. В утро после я иду в джунгли поймать птицу или грызуна. Возвращаюсь, когда солнце самое высокое. И уже не вижу своими глазами постройку Фредерика на пляже. Но тут я вижу поднятый на обрезанном дереве вместе с моим флагом синий, белый и красный
Поднимаюсь по лестнице. Вхожу. Эсмеральда одна в своей солдатской рубашке, с красными глазами, но с хорошо устроенной прической. Она говорит мне:
– Бедная Йоко, бедная дура. Он строит не дом, он строит корабль с парусом.
И теперь он далеко.
Тогда я бегу наружу и бросаю глаза везде по большому океану. И не хочу верить. Тогда я иду по песку и ору. Ору Фредерику вернуться. Тогда я опять бегу в дом. Эсмеральда все у окна. И я двигаю головой, показывая, что не верю. Она говорит мне:
– Смотри!
И показывает рукой на место, куда я кладу мешочек с жемчужинами, и на вскрытый пол.
Тогда я с мутной головой иду на веранду и ору большому океану вернуть моего Фредерика. А после сижу в кресле, плача, не в силах сдержаться, и Эсмеральда подходит сзади меня, и кладет свои руки мне на плечи, и говорит:
– Не плачешь, не плачешь, Йоко. Мы выживаем. Женщины всегда выживают. Позже мы можем спокойно думать о нем и держим в памяти только одно: что он нас любит и уходит за помощью.
ЙОКО (8)
Так кончается моя история на этом острове.
Есть, конечно, и другая часть, но я думаю, что для вас она малоинтересна. Так что я говорю быстро. Мы с Эсмеральдой живем там вместе еще четыре недели, и тогда нас приходит брать крейсер США. Когда мы спрашиваем, кто устраивает нам спасение и где он, капитан не знает. Крейсер идет в пути на Гавайские острова, и по радио приходит приказ нас брать. Война проиграна для моих соотечественников, и моя бедная страна ранена, как каждый знает.
После меня долго допрашивают в Сан-Франциско про смерть американского летчика и двух австралийцев, и я говорю то, что вижу своими глазами. Я подписываю много бумаг и живу свободной в Лос-Анджелесе с Эсмеральдой, которая дает свое поручительство. Время, что я с ней, – это почти четыре месяца, и она всегда очень добрая и богато со мной обращается, и люди-ослицы говорят в ее спину, что мы влюбленные, но ей плевать и растереть.
После я объявлена невиновной в смертоубийстве, и покидаю эту замечательную подругу, обещая быстро вернуться, и наконец еду в свою страну на самолете, насчитывая почти двадцать пять лет.
У меня хорошая судьба иметь еще мать и отца в живых, а еще – бабушку за бабушкой моей матери, которая теперь насчитывает сто шестнадцать лет. Одним днем я пишу ей письмо в Талькауано, Чили. Она отвечает, используя чью-то руку, потому
"Я вижу всех подруг моего детства, как они умирают, одна за другой. О них никто ничего уже не знает. Никто не дает им даже один цветок на могилу. Так что я не дура. Я не умираю".
ТОЛЕДО (1)
После идиотского крушения «Пандоры» я вернулась во Флориду и встретила там Бесси, которая успела вполне оправиться от своих африканских ран. Какое-то время мы держали с ней на Ки-Уэсте рыбный ресторанчик, но потерпели очередное крушение. Расстались мы с ней, однако, добрыми друзьями, и я поступила медсестрой в Военно-морские силы США.
Последний день войны застал меня в полевом госпитале на берегу Бенгальского залива, в Бирме, в сотне километров от Рангуна. Исполнилось мне тогда двадцать семь, и я была в чине, соответствующем лейтенанту флота.
До тех пор я всегда плавала в Тихом океане. Мы сопровождали флот, когда он отвоевывал Филиппины, потом на Иводзиму. Раненых и мертвых вывозили оттуда целыми грузовиками.
А в Бирме после всего этого нам показалось, что наступили мирные времена. Британцы уже взяли Рангун и очистили от японцев почти всю территорию страны. Из пяти больших палаток нашего госпиталя в дельте Иравади три пустовали. Раненые, что еще оставались на нашем попечении, – в основном американские летчики и моряки, пополнявшие запасы оружия и продовольствия наших союзников в ходе зимней кампании, – быстро шли на поправку и только и ждали, что их вот-вот отправят на родину.
Капитуляция Японии привела их в полный восторг – мол, возвращение домой не за горами. Но не тут-то было. Слишком много военных приходилось репатриировать со всех концов света. "Наберитесь терпения, – говорили нам, – буквально в считанные дни…" Вот мы и считали их, считали… Самые большие оптимисты насчитали триста шестьдесят пять в году.
Август перевалил за средину. Вовсю дули муссоны. Даже если не было дождя, мокрая насквозь одежда противно липла к телу. Да и от дождя никакого облегчения – теплый, мерзкий. Горные речки – а их было много вокруг нашего лагеря – сплавляли в Иравади рыжую грязь, а иногда дохлых буйволов. В это расчудесное времечко и привели к нам человека в полузабытьи, с капельницей, о котором было известно только, что пережил он что-то невероятное, едва остался жив и бредит по-французски.
Главный врач нашего госпиталя Кирби осмотрел больного, а затем его перенесли в одну из пустовавших палаток, именуемую у нас «Карлейль», по названию нью-йоркского отеля. Четыре других носили громкие названия: «Плаза», "Дельмонико", «Пьер», "Святой Реджис". Уложили его под москитник, он не проснулся, и я подставила ему в изголовье капельницу. Ухаживать за ним поручили мне, поскольку я одна говорила по-французски.
Когда санитары с носилками ушли, доктор Кирби сказал мне: