Любимые дети
Шрифт:
«Фамилию свою ты сказал, — помолчав, обращается он ко мне, — а как зовут твоего отца?»
«Бесагур».
«Бесагур, — повторяет старик, — знаю его. И Чермена знаю. Они каждое лето приезжают, заходят ко мне… Хорошие люди, чистые. Дай бог и тебе быть таким».
«Не получается пока», — улыбаюсь.
«А ты старайся. Человек должен быть себе хозяином».
Сидим за столом, и мне хорошо здесь, свободно и спокойно, но я понимаю, что все это из другого времени, из ушедшего,
«Жаль, что опустели горные села»…
«О чем жалеть? — без горечи отвечает старик. — Это жизнь».
Подняв стакан, он то ли тост произносит, то ли рассказывает:
«В давние времена наши предки жили на равнине. Но однажды налетел страшный смерч. Сорвал людей с земли и понес в небо. Все выше и выше, в пустоту, в холод, в смерть. Когда люди решили, что пришел конец, вдруг послышался Голос: «Цепляйтесь за горы!» Не всем удалось уцепиться, но те, что успели, остались живы»…
Интересно, думаю, что же за смерч это был? Гунны, готы, монголы?
«Да, — продолжает он, — горы спасли наш народ, и мы всегда должны это помнить. Даже на равнине»…
Вскоре мы прощаемся. Хозяева выходят проводить нас, и старик говорит:
«Скажи отцу, что побывал у слепого Урызмага. Передай ему привет от меня».
«Обязательно, — отвечаю, — передам».
«Будешь в наших краях — заходи, порадуй стариков».
«Спасибо, — благодарю растроганный, — дай бог вам жить всегда».
Мы уходим, и Майя, такая тихая в доме, оживляется понемногу, веселеет.
«У тебя здорово получаются эти осетинские штучки, — говорит она. — Мир дому вашему! Пусть только радость переступает ваш порог! — смеется, передразнивая меня. — А я и половины не поняла из того, что говорил старик. Эти сельские таким языком говорят, что голову себе можно сломать».
«Я тоже сельский», — улыбаюсь.
«Да? — она с сомнением смотрит на меня. — Что-то не похоже».
(То же самое сказал мне таксист-клятвопреступник.)
«Ладно, — подталкиваю ее шутя и ощущаю ладонью тонкие ее лопатки, — идем в Далагкау».
«А ты не перепутаешь опять?» — ехидничает она.
Нет, не перепутаю. Я помню эту тропу, я узнаю с в о й дом, каменные стены, крепостную башню, склеп, стоящий поодаль, на возвышении, и снова волнуюсь, как в первый раз, у чужих руин, и удивляюсь себе, а Майя прохаживается по двору, заросшему бурьяном, присматривается, словно вспоминая, и говорит, повернувшись ко мне:
«Слушай, я ведь была уже здесь. Ну да, конечно, я не ошибаюсь… Там, наверху, — она показывает куда-то вдаль, — был наш пионерлагерь. Однажды мы сбежали с девчонками, пришли сюда и поспорили — кто не побоится залезть в склеп?! Все испугались, конечно,
ЧЕРЕП МОЕГО ПРАРОДИТЕЛЯ.
«Потом они успокоились, вернулись, мы зашли в дом, а там было сено, мы улеглись на него и до самого вечера балдели, истории страшные рассказывали»…
Она поднимается но замшелым ступеням каменного крыльца, входит в зияющий проем двери, и я иду следом, а в доме, в каменной тесноте, под уцелевшим углом кровли действительно лежит сено, но не тех времен, а свежее, и, остановившись возле него, она улыбается:
«Знаешь, какая кликуха была у меня в детстве?»
«Какая?» — спрашиваю.
«Волчица, — произносит она грозно и, нахмурив брови, заходит сбоку, надвигается на меня, тесня к сену. — У-у, боишься?! — неожиданно и сильно толкает меня в грудь и, предвкушая мое падение, ликует: — То-то же!»
Но, удержавшись на ногах, я хватаю и валю ее саму, и она увлекает меня за собой, и мы барахтаемся в сене, и она смеется:
«Эй! Не так сразу! — и через некоторое время: — Осторожно! Мне еще нужно выйти замуж! — и немного погодя: — О-о, а-а, и так выйду»…
Хорошо, если бы родился мальчик, думаю я, расчувствовавшись, когда мы возвращаемся к дороге, к автобусной остановке, хороший мог бы получиться мальчик. Иду и слышу, будто со стороны, голос Майи:
«Не придавай этому слишком большого значения».
Очнувшись, отвечаю ей, чтобы не остаться в долгу:
«По-моему, ты была несколько преувеличенного мнения о своей девственности».
«Да? — улыбается она рассеянно. — Может быть».
«Жизнь — это комплекс ощущений», — говорит она, но не в горах уже и не в дороге, а у меня дома. Расхаживает, босая, в рубашке моей, наброшенной на плечи, а я возлежу на раскладушке, смотрю на нее и улыбаюсь:
«Мы выглядим, как отрицательные персонажи в нравоучительном фильме».
Она подходит к стене, упирается в нее руками и говорит деловито:
«Если бы в этом месте была дверь, а за нею еще одна комната — здесь можно было бы жить».
«Мне и эта досталась случайно, а о большей и мечтать нечего. Впрочем, — улыбаюсь еще, — если ты выйдешь за меня замуж, директор может дать за тобой, как приданое, и трехкомнатную квартиру».
«Не смейся, — отвечает она, — директор — друг моего отца».