Любимые дети
Шрифт:
«Вы опоздали на двадцать минут, кавалер».
«Прости ради бога! — каюсь. — Спасибо, что не ушла».
«На здоровье, — улыбается она, — но ждать я не привыкла».
«Ладно, — тороплю ее, — идем за билетами».
Покупаем билеты, усаживаемся, автобус трогается, и город вскоре остается позади, и, продолжая каяться, я жалуюсь ворчливо:
«Но и ты виновата в моем опоздании. Пойми попробуй, когда ты всерьез говоришь, а когда трепешься».
(То же самое сказал недавно З. В. обо мне самом.)
«А вот этому тебе придется
Дорога идет по равнине, мы проезжаем одно село, другое, Гизель и Дзуарикау, потом начинается длинный, затяжной подъем, холмы предгорий, и начинается ущелье, крутые склоны, а на них яркие, словно пламенем объятые осенние леса и, словно фон, намалеванный ребенком, ярко: голубое небо над склонами. Вскоре показываются первые строения, и вот уже я рассказываю Майе:
«Это дзуар, святилище. Сюда мог входить только жрец, дзуарылэг»…
Рассказываю, а люди, сидящие рядом, прислушиваются ревниво, следят, чтобы я не напутал, не переврал чего-нибудь.
«А это знаменитая Дзвгисская крепость. Ее никто никогда не сумел взять, даже монголы»…
«А может, им не очень-то и хотелось?» — улыбается Майя.
«Ну да, не хотелось!» — тотчас же вступает парень, сидящий за нами, а парень, сидящий впереди, добавляет: — «Их тут знаешь сколько полегло?!»
ИСТОРИЮ У НАС ЗНАЮТ ВСЕ.
А вот и село мое родовое, остатки строений, брошенных людьми. Жители его давно уже переселились на равнину, и все здесь пришло в запустение, обветшало, кровли обвалились, остались лишь полуразрушенные каменные стены, так гармонично вписывающиеся в окружающий ландшафт. Автобус останавливается, мы выходим и по узкой, едва заметной тропе идем вниз, к селу, к дому, в котором жили мои пращуры. Я был здесь в младенчестве, потом еще раз приезжал с отцом — как много воды утекло с тех пор, как обмелели реки! — но тропа эта не затерялась в памяти, и я иду уверенно,
Я УЗНАЮ СВОЙ ДОМ,
каменные стены, крепостную башню, склеп, стоящий поодаль, на возвышении… Здесь люди рождались, жили, оборонялись от врагов, хоронили погибших и умерших, и вот я пришел, не знающий их, и стою перед их останками и перед останками их жилища, и та же кровь, что остановилась когда-то в их жилах, продолжает течь в моих, и я прикасаюсь ладонью к теплому камню стены, вбираю в себя тепло, и Майя смотрит на меня и улыбается:
«Смотри не заплачь от умиления».
«Эй! — слышу негромкий голос со стороны. — Кто здесь?»
Поворачиваюсь и вижу невысокого старика в чистенькой выцветшей гимнастерке, подпоясанной офицерским ремнем, в широкополой войлочной шляпе. Он стоит и смотрит ясными голубыми глазами вроде бы на нас, а вроде бы и мимо, и лицо его спокойно, словно он и не окликнул нас и не ждет ответа.
«Добрый день», — здороваюсь, и Майя повторяет вслед за мной:
«Добрый день».
«Ищете кого-нибудь?» — спрашивает старик.
«Уже
«Дом? — переспрашивает он. — А чей ты будешь? Как твоя фамилия?»
Я называю себя, и он качает головой:
«Нет, — говорит, — ваши жили вон там, выше, — показывает рукой, — в Далагкау».
«Да, — киваю, смутившись, — в Далагкау. А это что за село?»
«А это Барзикау, — отвечает он и говорит, улыбнувшись едва заметно: — Раз уж вы попали к нам, прошу, зайдите ко мне хоть на минуту, чтобы люди не сказали потом, что в Барзикау не приютили заблудившихся путников».
Начинаю отнекиваться, как положено, но он поворачивается, идет, дорогу показывая, и нам не остается ничего иного, как идти за ним следом. Подходим к дому, похожему на тот, возле которого мы стояли только что, но окна, крыша — все на месте, поднимаемся на крыльцо, и в комнате — темный дощатый стол, старые венские стулья, деревянная тахта — нас встречает приветливой улыбкой сухонькая, миловидная старушка.
«Мир дому вашему, — произношу, по не казенно, а от всего сердца, — пусть только радость переступает ваш порог».
«Садитесь, пожалуйста, — приглашает нас старушка, — вы устали, наверное, отдохните».
«Прошу вас, — говорю, зная, что она сейчас затеет великую стряпню, — ничего не надо. Мы на минутку, нам нужно идти дальше».
«Не беспокойтесь, — ласково отвечает она, — все успеете».
Приносит, ставит на стол хлеб, нарезанный крупными ломтями, домашний сыр, графин с домашним пивом, сама же наливает его нам, и я вижу вдруг, как старик ищет свой стакан на ощупь, и она подвигает его к ищущей руке мужа, и догадываюсь, что старик слепой. А Майя в это время наклоняется ко мне и шепчет, кивая на стол, за которым мы сидим, на небогатое угощение:
«Как в лучших домах Филадельфии».
«Ты прости меня, девушка, — отзывается старик, — но я плохо понимаю по-русски».
Он поднимает стакан, произносит тост во славу бога, который послал ему гостей, желает нам здоровья и счастья, пьет и, выпив, говорит:
«Пусть никто не гнушается черным хлебом, а кто погнушается им, пусть до конца своих дней только его и ест».
Пью, повторяя про себя его слова, и пиво сказывается удивительно вкусным, и вкусен мягкий, молодой сыр, и я говорю об этом, а старик усмехается, насмешливо и грустно в то же время:
«Хозяйка приготовила, сыновей ждет из города, а они все не едут».
Старушки уже нет в комнате, вышла, и теперь я сам разливаю пиво по стаканам, и пока я занимаюсь этим, старик разговаривает с Майей — кто она, интересуется, кто ее родители, — и Майя отвечает, и, послушав ее, он спрашивает меня:
«Эта девушка осетинка?»
«Да, — отвечаю, — а что?»
«Как-то через силу она говорит, будто не на родном языке».
Не могу же я объяснить, что, говоря с ним, она переводит себя с русского! Как и я, впрочем, только я делаю это искуснее.