Любимые дети
Шрифт:
а трамвая не видно, только рельсы чернеют в снегу, убегая в сизые сумерки, и где-то здесь стоит и ждет меня отец Зарины — мы должны встретиться, если вы помните, — и я вглядываюсь в лица, пытаясь найти в ком-нибудь сходство с девушкой, которую нес однажды на руках, но не нахожу, да и ее облик представляю себе довольно смутно, и, поняв безнадежность своей попытки, делаю шаг в сторону, чтобы выделиться из толпы, себя выставляю па обозрение.
Рельсы оживают, начинают звучать, и тут же из сумерек выскакивает трамвай, болтаясь и подпрыгивая, словно на ухабах, и толпа, приумолкнув, готовится, и вот уже все бросаются к раскрывшимся дверям — крики,
— Только мы, двое, не интересуемся трамваем, — произносит он, глядя на меня пытливо.
— Да, — улыбаюсь, — точно подмечено.
— Алан? — спрашивает он для верности.
— Алан, — подтверждаю.
— Герас, — представляется он.
Значит, дочь его — Зарина Герасимовна.
К остановке стекаются люди, собирается новая толпа, все повторяется, и, когда трамвай выскакивает из сумерек, я спрашиваю:
— Будем садиться?
— Не стоит, — отвечает он, Герас. — Лучше пешком пройтись, для здоровья полезнее. Вам в какую сторону?
Называю свою улицу.
— До моста дойдем вместе, — говорит он, разъясняя, — а дальше мне прямо, а вам направо, за Терек.
— И снова точно, — усмехаюсь, — направо и за Терек.
— Вы знаете, — жалуется он, — с тех пор как у меня машина, я стал меньше ходить и сразу почувствовал себя хуже. Отложение солей, одышка…
— «Жигули?» — спрашиваю, чтобы поддержать беседу.
— «Жигули» — это машина для молодежи, — говорит он. — У меня ГАЗ-24. Хочу мерседес купить. Один знакомый достал — солидная машина. Сорок тысяч отдал за нее.
— Не дорого? — интересуюсь.
— Она того стоит.
Идем, не торопясь, по тротуару, а сумерки сгущаются, и сразу становится морознее, или это мне кажется, — ах, пальтишко на рыбьем меху, туфельки бальные! — и я не могу ускорить шаг, чтобы согреться, к спутнику своему приноравливаюсь, а он моцион совершает, заложив руки за спину, ступает с тяжеловесным достоинством.
Скрежещет снег под ногами.
— Хороша жизнь, когда ты в кальсонах! — замечаю, постукивая зубами.
— Да, — слышу в ответ, — кальсоны обязательно надо носить. Молодежь смеется над ними, но это глупый смех, он оборачивается потом радикулитом, ишиасом…
— Ужас, — передергиваюсь, — подумать страшно!
— М-да, — повторяет Герас, и, возможно, это обращено не ко мне, и встретиться он должен был не со мной вовсе, а с другим человеком, которого тоже зовут Аланом и у которого есть друзья-приятели на Чукотке, в Гренландии или на Аляске, которые могут снарядить небольшую экспедицию, убить белого медведя, снять с него шкуру и наложенным платежом выслать ее некоему Герасу, который купит к тому времени белый мерседес и, получив посылку, выстелет его изнутри белой шкурой безвинно погибшего зверя. Свести их должен был кто-то третий, общий знакомый, наверное, но на трамвайной остановке оказался другой Алан, то есть я, и, совершив ошибку и не догадываясь о ней, мы стоим посреди тротуара, беседуем на светские темы, и Герас все не решается перейти к делу, и это может длиться час или два — в зависимости от склонностей его и привычек, — а то и сутки или двое, и когда он заговорит о шкуре наконец, мне, окоченевшему, останется только руками развести — простите, мол, ошибка, — или сказать в утешение ему, что знакомых чукчей и эскимосов у меня нет, но есть приятели-масаи, которые
— Спасибо, что вы не оставили мою дочь в беде.
Ситуация проясняется, по ошибка, как таковая, налицо: я не мог бросить его дочь в беде потому хотя бы, что до этого не был с ней знаком.
— О чем вы говорите? — отвечаю. — Какая тут может быть благодарность?
«Божеское дело делаем», — сказал о том же самом таксист-клятвопреступник.
— Когда муж оставляет семью, все его винят, — покачивает головой Герас. — Но и когда жена подает на развод, тоже во всем обвиняют мужа.
— Таков институт брака, — вздыхаю сочувственно.
— Фируза неплохая женщина, — говорит он, — но если двое не сошлись характерами, зачем искать виноватых? Зачем настраивать против меня дочь? Вы не поверите, но я узнал о несчастье от посторонних людей.
Снова вздыхаю, но молча на этот раз.
— У меня давно уже другая семья, — продолжает Герас, — двое сыновей подрастают, — он оживляется, — одного хочу по пушному делу пристроить, другого по кожевенному.
Ага, ликую, значит, не зря мне мерещились суслики, медведи и леопарды!
— Кожи и шкуры! — усмехаюсь. — А сами вы чем занимаетесь? — спрашиваю. — Если не секрет, конечно.
— Я между тем и этим, — отвечает он. — Заведую небольшим производством в системе местной промышленности.
— Шкуры и кожи? — веселюсь.
— Верный кусок хлеба, — откровенничает он.
— С маслом? — интересуюсь.
— Хочешь жить, умей вертеться, — пожимает он плечами.
— Тетю Пашу знаете, тетю Пашу? — дурачком прикидываюсь, под Канфета работаю.
— Нет, — он вопросительно смотрит на меня. — Кто такая?
— Старушка, — сообщаю, — тоже бизнес делает.
Он отворачивается от меня — обидевшись ли, озлившись? — и трогается с места, променаж продолжая, а тротуар здесь занесен снегом, сквозь занос пробита глубокая тропка, почерневшая от многих подошв, и Герас цепляет полами строгого профессорского пальто снежную крупу с высоких отвалов, а я иду следом, приплясывая и отогреваясь понемногу, и, слышу, он говорит, то ли жизнь обдумывая, то ли утверждая себя в ней, о детях своих рассказывает:
— Сыновьями я доволен. Воспитанные, послушные и учатся неплохо. Не отличники, конечно, но это и не нужно, я считаю. Голова у человека должна быть свежей, а то, знаете, как бывает: начитаются книг, запутаются и сами уже понять не могут, что им нужно от жизни.
— Книги только дураки читают, — соглашаюсь, — умному и так все ясно.
— Вы шутите, конечно, — говорит он, — но в каждой шутке есть доля правды. Вы слышали, наверное, такую загадку: что лучше, быть больным и бедным или богатым и здоровым?