Любостай
Шрифт:
– Вот чудно, а? Не пашут и не сеют, а что имеют! А народ…
Но зять Чегодаев не дал договорить, он вскинулся на свояка с непонятным бешенством, брызгая слюною:
– Что народ, где он! Ты мне его покажи! Это у тебя в деревне народ? Ха-ха. Быдло…
– Но это наша Русь, и другой нам не иметь. С этим народом, Михаил Львович, нам жить. Пьет? Пьет. Но внутренне стоек и в порядочности нам всем еще сто очков вперед даст. – Бурнашов убеждал вяло, он вдруг понял, что слова повисают в воздухе, тратятся понапрасну, теряют ту живую энергию, которой и крепится на миру слово. В себе бы надо носить, запоздало подумал он. Бурнашов, честное слово, не хотел распри: ему бы сейчас упасть на длинный ворсистый диван и утонуть в том дальнем уголке, где сейчас ярился зять Чегодаев.
– Какая Русь? – желчно ухмыльнулся Чегодаев. – О чем он лепит, этот жалкий актеришко? – Чегодаев переигрывал и театрально обращался теперь к жене, чувствуя
– А чему ты радуешься? – спокойно спросил Бурнашов, потянулся к бутылке и ровно разлил по рюмкам. Пальцы слегка дрожали и выдавали скрытую сердечную дрожь. – Ведь и ты быдло!
– И я быдло, – слишком скоро согласился Чегодаев и этим невольно выдал себя. Нет, он был далеко над стадом, недосягаем, он давно ходил в духовных пастырях. Но тут, слегка расслабленный вином, вдруг понял, что наговорил лишнего, и решил поддаться Бурнашову, словчить.
– Ты пьян, Алеша! – вмешалась в разговор сестра. – Ты в стельку пьян и ничего не соображаешь. И Миша говорит лишнее, он ведь так не думает. Миша очень добрый человек, он меня любит. Ты ведь так не думаешь, правда, Миша?
Чегодаев склонил упрямую голову.
– Ну, мне пора! – поднялся Бурнашов.
– Постой, погоди! Куда ты собрался ехать, скажи мне? На ночь глядя, куда? – Анна говорила мелко, почти всхлипывала, но сама не сводила жалобного взгляда с Чегодаева, ожидая поддержки. Но муж не поддакивал, его небольшая головка, прошитая сединой, была упрямо набычена. – Ты ведь пьян, Алеша.
– Я пьян? – удивился Бурнашов. – Ни в одном глазу. Нынче водку стали слабую делать. Вот сейчас два фужера выпью и по одной половице пройдусь… Черт знает что мычишь. Курица. Пьян, пьян! Ты что, видала меня пьяным? Прощай.
Бурнашов уже не удостоил зятя взглядом, неторопливо прошелся по одной половице, в прихожей отыскал тулупчик и скуфейку, мягко затворил входную дверь. Вино вроде бы не действовало, кануло в утробу, как в песок. Еще с трезвой головою Бурнашов отыскал возле вокзала свой автобус, опустился на заднее сиденье, и тут его начало кружить и мутить. Он то выплывал из беспамятства, то снова обрывался в черную клубящуюся бездну, где никого и ничего не было, кроме невыносимой обиды. Сколько он так ехал, Бурнашов не помнил, но лишь однажды он очнулся с больной головой и нашел себя живым и невредимым в крохотном провинциальном вокзальчике, половину которого занимали багажные автоматические камеры. Серый затоптанный цементный пол, две громадные жестяные урны, покрашенные зеленой краской, и три облезлых дивана, один из которых занимало его, Бурнашова, распластанное тельце. Под потолком назойливо гудела неоновая трубка, вокруг нее суетились непонятно как сохранившиеся жизнерадостные мухи. Да, это был его родной, до щербинки на потолке знакомый вокзальчик, где столько ночей он выспал, дожидаясь раннего автобуса до своего сельца. Скоро дом, Лизаньку увижу, отмякше подумал Бурнашов. Он тут же виновато спохватился, что вот, злодей проклятый, неделю пропадал в городе и ни разу не встревожился о жене. С этим чувством новой вины он забылся вновь, мягко, беспечально улыбаясь во сне.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Бурнашов уверовал, что жену бесценную ему господь послал. Никогда прежде не верил в бога, а тут вдруг приписал нежданную радость не чуду, но чьей-то всемогущей милости и доброте. А то как бы иначе отыскались они с Лизанькой на таком громадном российском пространстве, столкнулись на росстани в ту единственную минуту, когда и решается судьба. Задержись он тогда у реки – и разминулись бы, не повстречавшись, не ведая друг о друге. Игра провидения иль вершина созревшего чувства, но без любви уже и жизнь не в жизнь: хоть в петлю головой. Бывают же такие мгновения в каждой судьбе, когда от одиночества сходишь с ума, и высшим благом, этакими райскими кущами мыслится тогда семья. Это после волосы на себе рвешь и сам себе дивишься, прежнему. Втемяшится в голову блажь – и ничем не напугать человека, никак не отговорить, сколько поучительных историй ни поведай. Бурнашову ли о том не знать? Два раза обжегся, мечтал бобылем век кончить, а тут припекло вдруг, и сам желанно полез в хомут. Иль природа томит и неволит мужика?
А познакомился он с Лизанькой на севере четыре года тому. Охотник, с которым Бурнашов намерился попасть в верховья Кучемы, страдал во хмелю: пятую дочь выдал, и свадебный угар еще не выветрился из избы. Бурнашов маялся у реки; она завораживала и манила за излуки, текла внизу под горою стеклянным задумчивым расплавом. Река
Далеко ли вроде бы от Рязанщины, но это уже иная земля, иная вселенная. Все в природе прорисовано куда тоньше и резче рукой твердой и чуткой: это не размытая среднерусская акварель, здесь само пространство не отпугивает, но завлекает в неумолимое гигантское чрево, как в серебристую трубу, из глубины которой зазывает кто-то тонким звенящим голосом. Это и есть обман, чары, кудесы для неспокойной бродячей души.
Я наезжий, случайный гость, потому мне и видится все как колдовская картина, неотчетливо подумал Бурнашов, одергивая себя и уже с пристрастием разглядывая извив улицы, заполненной темными суровыми избами в два жила. Не дома, а крепости из листвяка, жилье без износу, на века. Край земли, но какая устойчивость жизни. Для кого-то этот берег, который топчу и я, был лишь временным пристанищем, чтобы воткнуть над костерком мытарь и повесить медный котел с вытью. Так, значит, усталые люди скопились в этот погост, а сильные пошли дальше? Но разуверившимся, слабым духом зачем рубить такие хоромы? Иль конец всякого пути записан в нашей душе, когда мы вдруг восклицаем: «Баста, закоим понапрасну истирать подошвы!» – сбрасываем со спины котомицу и начинаем обустраивать жизнь. Значит, человек движется вперед, пока есть в нем энергия пути. Ведь в многотрудной дороге вольный новгородец миновал куда лучшие жирные земли и пустующие заливные наволоки; он пересек суземье, полное боровой дичи и зверя, и не соблазнился благолепием светлых необжитых озер, кипящих от рыбы. Скажите, как отыскивал человек в таком пространстве край своей дороги и что за сила приневолила его втыкать причальный кол? И вот осел на берегу реки, за спиною пространные болота, когда даже для кладбища не сыскалось сухого веретья; вон они, серые кресты, покосились средь болотных кочек.
Диковинно выживание, но сама эта жизнь разве отличается чудесным образом от той, какой живу и я? Она так же примитивна, из всех щелей так и прет голая физиология неустроенного, крайне дикого быта… Ну и что? Не за бытом же я мчал сюда, мял ноги, тратил время и деньги. Но какой струит небесный свет, какая разлита кругом тихо гудящая музыка, словно пробуют самые малые малиновые колокола! А пил ли ты где подобный воздух, когда грудь твоя не чувствует тягости, и сердце живет само по себе? А видал ли подобные краски затихающей в предосенье природы? Потому и в избу не тянет, в душноту комнат, пропахших от долгой гулянки, под низкие потолки. Как высоко прорастаешь ты с деревенского угора, даже темные громоздкие избы не пригибают твоей выи. Просто ты, дурень, высоко стоишь, на самом буеве, на мирском глядене, потому и мир распахнулся у твоих ног, раскрылся обнаженно и светло. Вот и кажешься сам себе матерым, полным воздуха. Но ведь легко тебе, согласись?
Ты готов взлететь, твои кости полны воздуха, а руки словно бы обросли пером; толкнись слегка от красной горы – и подымет тебя над миром. Вот и насладись этим чувством покоя и душевной легкости. За этим и ехал ведь Бурнашов?
Бурнашов оторвал взгляд от текучей воды, испятнанной рыбьими всплесками, и споро отправился на постой. Сейчас зайду в избу и с порога объявлю: хватит киснуть, Викентий. Час на сборы – и отправились. Всего вина не перепьешь.
Викентий томился перед бутылкой не один. На диване, раскинув на спинке руки, сидела гостья. Бурнашов всю ее окинул долгим взглядом. Над высоким лбом пепельные кудряшки, на тонком, почти прозрачном лице, казалось, жили одни глаза, столько они занимали места, прозрачные, слегка размытые. Худенькая шейка высоко прорастала из ворота клетчатой байковой рубахи. Девочка о чем-то умоляла хозяина, а тот широко и пьяновато ухмылялся, отказно крутил головою.