Любовь эпохи ковида
Шрифт:
Игорек делал из яиц с майонезом закуску «Маккаллерс». Откуда? Это даже не обсуждалось! От Игоря Иваныча! Без комментариев.
– Блинчики по-пьемонтски!
А откуда ж еще? Муниципалитет Пьемонта, я думаю, горячо бы одобрил. И вслед за ним – мы.
Потом мы выходили в Москву и шли пешком к нему на работу – он признавал исключительно пеший путь, силы играли. Тихое летнее утро, из палисадников перед домиками выползали на тротуар, как змеи, черные струи воды после полива и постепенно замедлялись, мутнели в чехле пыли, как нога в чулке.
Выходили к обрыву над Яузой, шли вдоль нее,
– Мотя! Мотя! Ты гений! – тряся перед лицом ладонями, дико вопил он.
Мотей он фамильярно называл московского архитектора Матвея Казакова, признанного мастера московского барокко. Перед церковью по его проекту (на мой взгляд, довольно скромной по сравнению с нашими) мы стояли долго, словно специально пришли сюда. И восторг зашкаливал. А работа?
– Не опоздаем? – осторожно спрашивал я.
– Мотя! – Игорек не мог оторваться от созерцания чуда.
Уже слезы стояли у него на глазах! Не слишком ли он увлекается стариной, будучи «технократом»? Нет. И вот мы шли вдоль огромных казенных зданий, с одинаковыми оконцами, одинаково освещенными.
– Ну, это тут… туполевские конюшни! – тоном посвященного и слегка даже утомленного однообразием будней произносил он и кидал вслед небрежно: – Работают на нас.
– Сам Туполев тут? – почтительно спрашивал я.
– Ммм… не думаю. Тут… его сатрапы, – определял он. – Академики и прочая мелочь.
Чувствуется, не хотел он останавливаться тут… Рано! Тащило вперед.
– Ну а тут, – он показывал на огромные дома, – рядовые сотрудники этих конюшен. Конюхи… его самолетов.
Пройдя «туполевский городок», мы входили в Лефортово, в Лефортовский парк. Вот на этих прудах Петр запускал первые корабли и мечтал доплыть до Санкт-Питербурха, как излагал Игорек… хотя Санкт-Питербурх в это время мог существовать только в сознании Петра, ну и вот – Игорька, когда он воспарял над реальностью.
Мы входили в Семеновскую слободу, где набирался Семеновский полк. Названия улиц были тут удивительные, и мой Вергилий, конечно же, знал их наизусть.
После того, как он столь высокомерно отзывался о туполевских конюшнях, можно было надеяться, что мы подойдем сейчас к настоящему Дворцу Авиации, венчающему наш упоительный путь. В реальности же на какой-то «второстепенной», как бы назвал ее сам Игорек, улочке, даже не с историческим, а современным пошлым названием, Игорек подходил к дверке с «вертушкой» за ней и «ввертывался» – я страстно за ним следил! – опускался по лесенке вниз, в грохочущее помещение с исходящей оттуда волной запаха горячего машинного масла. Что может делать там мой блистательный кузен? Он оправдывался, что лишь проходил через цех во двор, в Новый Корпус. Я даже боялся представить его кабинет.
Обратно я тоже шел пешком, разглядывая дома. Вот в этом бы красивом доме работать Игорьку! Но, увы, уже настали времена, когда не все наши желания исполняются.
Зато его дом в Малом Демидовском переулке расцветал. Стал фактически штаб-квартирой нашего клана. Подтянулись сюда и моя веселая сестра Оля, вышедшая замуж за серьезного и положительного москвича Гену, и саратовцы – Юра с женой Майей, с их амбициями они имели уже дела в Москве. Но в доме на Демидовском о делах забывали – тут мы отрывались. И тамадой, конечно же, был неумолкающий Игорек с горящими очами – без него и градус не тот. Бацал на фанке – только быстрые танцы. А расставались – медленно, и еще долго звенели веселые голоса на лестнице. А потом – даже с улицы доносились.
Я же, поскольку обрел здесь дивное лежбище для серьезных дел в Москве, оставался ночевать. И этот уже спокойный переход ко сну после бурного праздника – еще одно из подаренных Москвою блаженств. Помню, мы с Наташей сидели в гостиной, смотрели телевизор без звука, чтобы не утомлял, и вдруг она подняла палец:
– Слышишь? Игорек! Моет грязную посуду и поет! Счастливый человек.
Клан стал главным его делом, возведенным в культ, требующим постоянного внимания и постоянных вливаний в самом широком смысле этого слова. Но нельзя же все время быть вместе – иначе не сделаешь ничего, что ты должен сделать сам, в одиночестве. Я старался ему это внушить, когда он, бывая в Ленинграде, разносил меня за индивидуализм, «эмоциональную тупость» и даже порой за нежелание выпить.
– Ты предаешь клан! Он требует служения! Ты пропустил двенадцать наших сборищ на острове!
– Слушай! Ты поражаешь меня. С одной стороны, ты требуешь непрерывного служения семейным ценностям…
– Да! – Тут он для убедительности даже вытаращил глаза – одна из его многочисленных гримас, за которые все его обожали: человек со страстями!
– И одновременно непрерывно требуешь каких-то чудовищных наслаждений! От меня же.
– Да! – произнес он, правда, уже с ноткой удивления.
Конечно, семейные дела, да и карьерные, несколько сжали тот «диапазон свободы», которым мы прежде наслаждались – пусть даже не используя его на всю катушку, но ощущая его. Теперь и в Москве особо не разгуляешься! Семейные ценности в рамках клана.
Отдушиной для Игорька стал Питер – вот где он позволял себе раскрыться, и где его действительно обожали – и он упивался интеллектуальной своей мощью. Конечно, неделю можно пораскрываться, если здесь нет твоей семьи! Свободные художники, с которыми я его свел, тоже были «магистры философии» и, подогреваясь спиртным, могли вещать до утра – Игорек наслаждался. Тут-то он был бесшабашен. Тут-то ему не надо было спешить домой к вечернему телевизору, как мне. «Без ограничений!» – бросал Игорек, когда я пытался его урезонить и вытащить из очередного философского спора, граничащего с пьянством. Потом он уезжал в Москву, тоскуя о Питере, и Питер тосковал по нему. Любимые собеседники-собутыльники обожали его и ждали: «Когда же приедет Себастьян?» Тут он был Себастьяном, жгучим, бесшабашным южанином, ведущим свое родословие от крестьянских предков с юга страны. Для такой солнечной личности придумали имя, не помню кто, но псевдоним врос и с вместе с его носителем переехал в Москву.
Однако настоящим Себастьяном он был у нас – в Ленинграде он был свободен, и все его жизнелюбие изливалось тут. Чемпион жизнерадостности – он был нарасхват, и когда мои силы кончались, я увиливал и отлеживался, – он блистал. Мастерские лучших художников с видом то на питерские крыши, то на туманную Мойку или узкую Карповку были его «интеллектуальными лежбищами», «полигонами свободы» – он придумывал им названия, утоляя свою страсть к словотворчеству. Утомленный «роскошью общения», он возвращался – порой через несколько дней – в мою, фактически, монашескую келью (я жил тогда в Купчине) и корил меня: