Любовь фрау Клейст
Шрифт:
— А может, покрепче? — пропела она. — А то что за баня? Одно баловство.
Трубецкой ощутил, что теряет последние остатки воли. Блаженно размягший, лежал он под энергично лупцующей его Катериной и весь содрогался от ласковой боли в обеих лопатках.
— Давай, я спущу полотеньчико? — осторожно и весело спросила она, слегка потянув вниз сбившееся полотенце. — Уж если лечить, так ведь весь организм.
— А вы хорошо это делаете, — хриплым, тающим басом сказал Трубецкой. — Вы, видно, большая… — Он вдруг забыл простейшее слово «мастерица» и вместо него сказал что-то несусветное: — Большая вы, видно, колдуница…
— Ой, скажете тоже! — бархатно
— «Вставайте»? — испуганно повторил Трубецкой.
— Вы ляжьте на спину, — приказала она. — Перед я ведь тоже должна обработать.
Ужасаясь новизне своего положения, профессор Трубецкой лег на спину, прикрылся слегка полотеничком и, стыдливо посмеиваясь, приготовился к радостной муке.
— Ну, та-а-ак! — удовлетворенно вздохнула Катерина. — Лежите спокойно.
Крепко и весело ухватив профессора Трубецкого за большой сизый палец правой ноги, она начала разминать его, как разварившуюся брюкву.
— Щекотно, ой, ой! — тоненьким голосом, кислым от смеха, сказал Трубецкой.
— Терпите! — Катерина сверкнула улыбкой и еще яростней вцепилась в его ослабевшую конечность. — Сейчас разомнем и подымемся.
— Подымемся? — замирая, повторил про себя профессор Трубецкой. — О Господи Боже! My God! What is happening? [12]
12
Бог мой! Что же это происходит? (англ.)
Странные мысли заскользили вокруг профессора Трубецкого, нисколько не затрагивая его, почти что совсем не касаясь, как будто он был одиноким баркасом, а мысли — большими и вялыми рыбами.
— Какая жара, а приятно, I really like it, I love it, [13] вреда никакого, My God, и михиру полезно…
Тут профессор Трубецкой силой воли оборвал бессвязный поток, затуманивший душу, и строго спросил себя:
— What is «михир»?
Сначала не было никакого ответа, потом из тумана вылепилось чудесное здание питерской библиотеки Академии наук, и внутри этого чудесного величественного здания профессор Трубецкой увидел неожиданно самого себя — еще, так сказать, моложавого, без всяких седин и без лысины даже, — упоенно читающего при свете спокойной зеленой лампы в читальном зале рукописной книги весьма рукописный и ветхий лечебник с такими вот строчками: «У которого человека михир не встанет, и ты возьми оленьего мозгу из кости, изотри в воде и дай человеку пити. От того будет михир стояти. А также возьми долю курьего сердца, изотри его с оленьим салом и три свой михир этим салом».
13
Мне реально нравится это, я люблю это (англ .).
— Ну, как? Хорошо вам? — любезно поинтересовалась Катерина и белой рукой отвела со лба вспотевшую соломенную прядь.
— О да! Мне прекрасно, — с чувством ответил профессор Трубецкой. — Я счастлив безмерно.
— Сейчас будем ушки кусать, — предупредила она, улыбаясь.
— Что будем кусать, извините?
— А вот что! — Она осторожно взяла его пылающую голову обеими ладонями и действительно
Тут Трубецкой почувствовал, как слабая, вечно женственная душа его совсем покидает размякшее тело, не желая ему мешать и перечить, а тело, напружившись, неумолимо спешит объявить всем свободную волю. Почувствовав это, он потянул к себе белоснежную и сероглазую русскую женщину, с которой и нужно, наверное, было связать свою жизнь. А чем плохо? Зажить с ней здоровым крестьянским трудом, ходить по росе за грибами, за плугом, косить, жать пшеницу, пахать, строить, сеять, и было бы очень прекрасно.
Он потянул ее к себе, и она, нисколько не удивившись, крепко и дружески обняла его, защекотала льняными волосами, обожгла ягодным поцелуем и вместе с вопросом «Зачем здесь? Сопреем!» увлекла с нагретого, медом пахнущего полока в соседнюю комнатку, куда, оказывается, тоже вела косоватая дверь, не видная вовсе в обилии пара.
12 февраля Вера Ольшанская — Даше Симоновой
Я ее ненавижу. И ночью, и днем. Ночью особенно. Ненавижу во сне. Сны стали пыткой, боюсь ложиться спать и встаю измученной. Вчера я видела, как иду в гору, и сильный ветер дует мне в спину, помогая идти. Я знаю, что меня кто-то ждет на вершине, но никак не могу вспомнить, кто это, и мучаюсь. Потом я понимаю, что меня ждет там эта беременная, и тут же разворачиваюсь, чтобы не столкнуться с ней, но ветер не дает мне спуститься, гонит обратно в гору.
Я желаю ей зла. Желаю ей зла. Я желаю ей боли.
О, господи, что же мне делать?
Ты только пойми: я ведь в этих обстоятельствах ничего не могу. Меня ведь как склеили. Ни уехать, ни остаться, ни бросить его, ни убить их обоих! Я ведь ничего не могу.
14 февраля Даша Симонова — Вере Ольшанской
Нина, оказывается, месяц назад сказала Маргоше, что в танцевальной студии вместе с ней учатся девочки Андрея. Маргоша клянется, что она сказала это случайно, без всякого подтекста, но я этому не верю. Я не знала, что они тоже там. Ее анорексия началась именно тогда, когда она стала ходить на эти танцы. И тогда же она попала в больницу с наркотиком. Вот так.
Вчера мы с Андреем встретились первый раз после долгого перерыва, и я, сдерживаясь изо всех сил, спросила, как его девочки. Он сказал, что хорошо.
— Танцуют? — спросила я
— Да, — он удивился: — Откуда ты знаешь?
У меня ноги похолодели. Значит, я не ошиблась! Значит, это они. Но я виду не показала и только пробормотала, что Нина там тоже танцует и тоже горит всеми этими танцами. Он понял, что это не просто разговор, и очень сухо попросил меня объяснить, что меня беспокоит. Мы поняли оба, что зреет скандал.
— Твои девочки, — сказала я, — они ведь про нас с тобой знают? Она ведь им все рассказала?
— Какое мне дело?
— Тебе нет дела до того, что твоя жена говорит твоим детям по нашему поводу?
— Да, мне все равно. И я никому не указчик.
Если бы ты видела это каменное его лицо! Это лицо, которое ясно дает понять, что он уже осатанел от моих подозрений и его нужно немедленно отпустить! Но я никогда не умела молчать. Я неизменно переступаю ту черту, которую нельзя переступать, и всегда оказываюсь виноватой. И каждый раз вражда, охватывающая нас, становится сильнее любого здравого смысла.