Любовь фрау Клейст
Шрифт:
Закончилось плохо, как это бывало всегда. Он быстро уехал, а я еще посидела, не включая мотора, в темноте. Рыдала навзрыд.
Когда-то, много лет назад, он сказал мне, что я очень счастливая.
— Чем тебе плохо? У тебя же все есть!
— Что у меня есть?
— Все. У тебя есть я, есть ребенок, есть занятие, которое ты любишь. Здоровье. У других ничего этого нет.
Иногда в нем как будто вспухает что-то незрелое, брезгливое, эгоистичное, он перестает видеть, перестает слышать и весь — как машина: сюда ставим плюс, сюда ставим минус, потом мы помножим, потом мы поделим.
Я представила, что, пока я сижу в темноте и рыдаю, он уже подъезжает к дому, злой на меня и уставший, загоняет машину в гараж, входит, и девчонки к нему подскакивают, он их целует, а потом с дивана поднимается она, сидящая за очередным мексиканским сериалом в каких-нибудь пегих рейтузиках (все молодится!).
— Ты ужинать будешь?
Он кивает, идет в ванную, моет руки, смотрит на себя в зеркало беспомощными без очков, остановившимися глазами, и злоба его утихает. Он вернулся в свою крепость, где девочки, ужин, жена, телевизор и можно не злиться: нас с Ниной здесь нет и не будет.
Оставив двести долларов наличных денег, профессор Трубецкой вышел из зарослей бузины, оглянулся на бревенчатую избушку, из которой никто не махал ему вслед белым платком, и с ощущением, что все это сон, сел в холодный «Вольво».
Доехав до перекрестка, он остановился, вышел и купил сигарет, хотя уже лет двенадцать как бросил курить и очень гордился своей силой воли. Затянувшись и почувствовав с непривычки пленительное головокружение, Трубецкой медленно двинулся в сторону университета, нарочно выбирая маленькие и тихие улицы, чтобы ничто не мешало ему обдумать случившееся.
Он был возвышенным человеком и никогда не относился цинично ни к женщине, ни к плотским своим удовольствиям. И хотя женщин в его жизни было великое множество, каждая хоть ненадолго, но все же затронула нежное сердце. Сегодня на Опере-стрит, в этой бане, случилось такое, что просто хоть падай с проклятого полока! Сердце его молчало и ни на что не реагировало, зато все, что в нем было грубого, животного, непоэтического, взорвавшись, пошло ходуном.
Хрустя по морозцу большими ногами, профессор Трубецкой чувствовал себя варваром и мерзавцем.
«Что я наделал? — вопрошал Трубецкой, а милые, кроткие воробьи глядели с древесных ветвей, склонив свои серые головки. — Я в баню пошел не помыться! Меня затолкал туда бес!»
Постепенно ему начало казаться, что он погружается на дно какого-то темного теплого омута, но странное дело: лежать в этом омуте, качаясь в тумане сладчайших иллюзий, вздрагивая от покалывающих подробностей, ничуть не стеснительно было, а очень приятно. Хотя и будило тревогу. Тревога становилась особенно сильной, когда воображение Трубецкого наталкивалось на невинных и родных людей: на женщин его и на ихних детишек. На Петру особенно.
«Ведь я о ней даже не вспомнил, о Петре! Я вышел, и мне стало больно за Тату. А Петру не вспомнил ни разу. И так я с ней прожил всю жизнь. Да, всю нашу жизнь.
Она ведь сначала была такой милой! С ее этим носиком, с этой косичкой… Потом, правда, сразу задержки, тошноты… Потом этот мальчик родился и
Проходя по университетскому коридору, знакомому ему до последних трещинок в старом дубовом полу, профессор Трубецкой увидел в открытой двери соседнего с ним кабинета седую лохматую голову профессора Бергинсона, старинного друга и коллеги, ведущего свое происхождение от шведских магов, лет триста назад занесенных сюда, в Новый Свет, по вине обстоятельств. Профессор Бергинсон сидел, склонившись над какими-то письменами, и в лупу разглядывал мелкие строчки.
— Входите, входите! — не отрываясь от своего занятия, неожиданно тонким для такого большого и старого человека голосом сказал Бергинсон. — Что нового в жизни?
Разговор, разумеется, шел по-английски.
— Вы знаете, Бэн, — задумчиво вздохнул Трубецкой, останавливаясь в дверях, — я никогда не был большим сторонником задушевных бесед. А вот почему?
— Не знаю, — спокойно ответил Бергинсон. — Вы русский, вам это виднее.
— Потому что все эти так называемые задушевные беседы ничего не дают. Своих потаенных глубин мы вдруг достигаем иначе.
— И как же мы их достигаем?
— А с помощью женщины. Самой ничтожной. И это есть то, что я понял сегодня.
— Позвольте я вам объясню, Адриан. — Бергинсон пожевал своими пухлыми и румяными губами. — Если в вашей душе не происходит некоего, так сказать, постоянного раскачивания глубинных ресурсов, никакая женщина вам не поможет. Женщина играет роль медиума, она дает вам последнее ощущение, вот и все.
— Вы правы! — вдруг весь озарившись, кивнул Трубецкой. — И что теперь делать?
— Если вы по-прежнему будете нырять в «тело своего желания», как говорят масоны, то вы будете иметь дело исключительно с одной формой времени, дорогой Адриан.
— С какою же? — мрачно спросил Трубецкой
— А с формой забвения. Ваш распад произойдет инерционным путем, как все происходит в природе. Природа ведь только служанка. — И он с ребячливой важностью покачал головой. — Если вы выпадете из духовного употребления, Адриан, то вы и заплатите за выпадение.
Трубецкой удивленно приподнял брови, как будто решил обо всем поразмыслить, и прошел дальше, в свой кабинет. Закрыв плотно дверь, он включил компьютер и принялся было работать, и тут ему вспомнилась банщица Катя. Запах ее волос, белой кожи, всего ее тела был вкусным настолько, что Трубецкой втянул голову в плечи, как будто боялся, что кто-то увидит его в это время.
— Ну, что, мне мизинец отрезать? — со сладкой мукой прошептал профессор Трубецкой, подходя к окну и глядя прямо в ласкающие глаза неба. — Положим — отрежу. А дальше что делать?
И таким неистовым счастьем отозвались в глубине всей его успокоенной плоти ее последние певучие прощальные слова, что Трубецкой чуть было не расхохотался вслух.
Раскатисто, влажно и громко, как только и мог он один во всем этом тихом, стыдящемся мире.
Любовь фрау Клейст