Любовь фрау Клейст
Шрифт:
Вдруг все это рухнуло. Потому что ей рассказали такое, что точно не может быть правдой. Не может быть правдой, но есть. И это тем более правда, чем она невозможнее. Нина не могла уничтожить эту правду, но она могла расправиться с той глупой и толстой девочкой, которой была недавно. И она расправилась с нею.
Теперь всякий раз, когда Нина подходила к зеркалу и всматривалась в свое отражение, она чувствовала радость победы. Толстая девочка уходила из нее, таяла, как снегурочка, от толстой девочки постепенно не осталось ничего, кроме очень кудрявых волос, но их стало меньше, и они уже не стояли над ее головой тем светлым, веселым, сверкающим облаком, которым всегда восхищались
Сейчас, когда она добилась исчезновения толстой девочки и вся ее жизнь изменилась, когда в школе современного танца она стала первой, самой лучшей ученицей, — сейчас, когда можно было спокойно смотреть в глаза всем, кто, может быть, знает ужасную правду, — сейчас нужно только добиться свободы. Нельзя их жалеть! Нельзя, чтобы ее собственное сердце сжималось от боли, когда мама и папа поднимают на нее эти свои истерзанные взгляды.
Они все-таки потащили ее к психологу. Долго ходили вокруг да около и наконец объяснили, что ей нужно поговорить с доктором. Что доктор поможет. Поможет чему? Она усмехнулась надменно. В четверг рано утром поехали вместе: она, мама, папа. Нина сидела впереди, рядом с папой. Оглянувшись на маму, она опять почувствовала, что сердце ее заколотилось, хотя она уже приучила себя не обращать на них внимания. Мама сидела с закрытыми глазами, губы ее быстро шевелились, лицо было полно слез. Нина испугалась, что мама поймает ее взгляд, и поспешно отвернулась. Сердце продолжало колотиться.
Любовь фрау Клейст
Он не поехал в университет, чтобы войти прямо в класс и увидеть ее. Он заставил себя дождаться, пока она звякнет ключами, поднимется по лестнице, снимет пальто, и только тогда он очень спокойно вышел из маленькой комнаты, которую она называла своим кабинетом, и молча протянул этот вдвое сложенный бланк. Конверт же при этом выпал из его руки и опустился на пол, коснувшись ее ботинка.
Она тут же поняла все, наклонилась, подняла конверт, сделав это нарочно медленно, чтобы выгадать хотя бы две-три секунды. Она задержалась в этом наклоненном положении, застыла в нем, как будто делала зарядку, и бодрый голос из репродуктора приказал ей нагнуться и выдохнуть (она и нагнулась!), а он стоял, ждал, и бланк в его руке шуршал с тем же звуком, с которым две бабочки, столкнувшись в воздухе и зацепив друг за друга мучнистыми крыльями, пытаются вырваться и улететь.
— Ну, что ты мне скажешь на это? — Голос его был таким же бесцветным и тусклым, как пыльца, которая покрывала бы крылья этих запутавшихся бабочек.
— А что мне сказать? — ответила она, и это тоже было уловкой, попыткой протянуть время, не дать ему сразу припереть ее к стенке, потому что две-три секунды уже ушли на то, чтобы поднять с пола конверт, и еще две-три секунды были нужны, чтобы ответить вопросом на вопрос, и таким образом она все-таки спасла себе эти пять-шесть секунд, что было не так уж и мало.
— Прежде чем я приму решение, — сказал он, кривясь дрожащим ртом, — я хочу знать, сколько времени это продолжалось и когда началось?
— Зачем тебе это? — спросила она.
Он спрашивал, с кем она спит и когда это началось.
— Зачем тебе это? — повторила она, подтверждая, что он не ошибся и ничего не перепутал: да, спит, но зачем ему это?
— Ты будешь говорить или нет? — И он близко подошел к ней.
Она
— Зачем тебе это? — повторила она в третий раз, и тогда он ударил ее по лицу.
Щека ее стала пунцовой, из рассеченной губы пошла кровь.
— Я сейчас вызову полицию, — усмехнулась она и рукавом своей бледно-голубой кофточки вытерла кровь с подбородка. — Тебя увезут и посадят. Ты этого хочешь?
Он схватил ее за цепочку на шее и, намотав цепочку на кулак, придвинул к себе ее разбитое лицо.
— Раньше, чем ты это сделаешь, — сказал он, слегка задыхаясь, — я убью тебя. Давай вызывай побыстрее. — И подтолкнул ее к телефону: — Звони!
Она не шелохнулась.
— Звони! Что ты ждешь?
— Ты хочешь знать все или нет? — спросила она и опять вытерла кровь рукавом.
— Хочу. Говори.
— А что говорить? — Верхние зубы ее были красными от крови. — Я все записала. Смотри.
Она полезла в сумку, все еще висевшую на плече, порылась и достала простую школьную тетрадку.
— Читай. Я пока что умоюсь.
Алексей понимал, что ни в коем случае нельзя подчиниться ей и взять в руки эту тетрадку, но ничего не мог с собой поделать: он сел на стул в коридоре и начал читать. Он знал ее привычку записывать самое важное. Она и в Москве тоже что-то писала.
… сегодня на кафедре праздник. Вино нельзя. Двое пьяных студентов. Их вывели. Иду к себе, лифт не работает, я по лестнице. Стоит кто-то прямо перед дверью моего кабинета. Высокий. Подошла ближе. Черный человек, вернее сказать: бледно-шоколадный. Наверное, островитянин, потому что черты лица не африканские, а такие, как это бывает только у островитян. Широкие мускулистые плечи. Очень длинные руки, худой, гибкий. В белой рубашке, ослепительно-белой. Поздоровался. Я тоже. Не уходит. Во мне волнение. Ничего не понимаю, стою, смотрю.
Он говорит:
— Лучше зайти к вам в кабинет. Познакомиться. Не бойтесь, я тоже профессор.
— Какой вы профессор? Откуда вы взялись?
Смеется:
— Ведь вы вот — профессор, а мне что, нельзя?
Улыбка — как лампа.
— Чему вы здесь учите, раз вы профессор?
— Чему? Разным глупостям. Например, психологии общественного поведения.
— Но это ведь модно.
— Вот я и учу.
Засмеялся:
— У нас на Гаити все было значительно проще. Сидела в своей темной хижине ведьма. Втыкала колючки в соломенных кукол.
Взъерошил волосы. Они и так стояли дыбом. Черное серебро. Он немного седой.
— Я все про вас знаю. Ведь вы из России?
— Вы к ведьме ходили?