Любовь и доблесть
Шрифт:
Олег перевернулся на живот и стал смотреть на воду. Река пробегала мимо, где-то на том берегу играли в мяч... Все пройдет. И это тоже. Останется лишь смутное воспоминание... Бегущая вода, солнечное тепло, ласкающее плечи, кружево листьев над головой... Он закрыл глаза. Зима кончилась. Кончилась. Ему на миг даже пригрезилось, что она кончилась навсегда. И никогда он больше не увидит ни унылых прохожих, вязнущих в жижеве неубранных тротуаров, ни заиндевелых троллейбусов, лязгающих при каждом движении бесхозными железяками дверей, будто старческими зубными протезами, ни серых домов, скользких от влажных потеков хлипкого беспогодья и кутающихся в простудно-мглистый предвечерний сумрак, как в сырую вату. Олегу
Но и призрак зимы никуда не делся. Вот и теперь, пусть на мгновение, и река показалась Олегу занесенной рыхлой и грязной пеной, и деревья из шумящих сочной листвой пологов словно превратились в застывшие безжизненные колоды, исчерченные черными штрихами мертвых сучьев.
Воздух упруго вздрагивал от ритмов стереосистемы на том берегу.
Хорошенькое растет поколение... Активное. Действие рассеивает беспокойство по поводу жизни. Да и чего тревожиться, если мир принадлежит молодым? Свежесть и обаяние можно обменять на все – на богатство, благосостояние, сытость... Это кому повезет. Но не получить ни любви, ни привязанности.
Не важно. Молодость эгоистична, самонадеянна и самодовольна. И разве может представить себя юная нимфетка обрюзгшей, нагруженной сумками теткой, озабоченной пререканиями с болезненной свекровью, безденежьем, радикулитом, с некрасивыми толстыми ногами в синюшных венах?.. Разве может увидеть себя белокурый атлет пузатым алканом с потухшими глазками, с одышкой, разящей луком и воблово-водочным перегаром, с болями в подбрюшье, с непреходящей усталостью?
Вынужденным ходить изо дня в день на никчемную работу и возвращаться в постылую конуру квартиры, чтобы выслушивать сварливые выговоры выживающей из ума тещи и видеть дебелую крикливую жену?.. Да еще и пятнадцатилетняя дочь, смолящая в подъезде косячки, облизавшая уже всех окрестных самцов, злая, дерганая, глядящая на папашу, как на природное недоразумение... Разве это может случиться с молодыми?
Никогда. Потому что молодость вечна и не допускает мысли о том, что их родители были когда-то такими же: глупыми, взбалмошными, нерасчетливыми...
Старики, им уже за сорок! Что остается в этом возрасте? Кое-как доживать. И только. Мир принадлежит молодым.
...Но всем одинаково хочется на что-нибудь заморочиться...
Данилов услышал, как подъехал тяжелый автомобиль, остановился, скрипнув тормозами. Олег приоткрыл глаза и метрах в тридцати узрел рифленый протектор джипа. Вздохнул и снова расслабился. От крутых, как от солнца, – никуда.
Олег никогда не загорал на грязнющем городском пляже: не ленился прошагать с километр вдоль какой-нибудь из многочисленных проток Борисфена, чтобы устроиться в одиночестве. Музыка, что доносилась с другого берега, делала его уединение не столь печальным. Эти же ребятки, судя по отдаленности от цивилизации, намерены повеселиться вовсю: с винцом, шашлычком, девчонками. Флаг им в руки, барабан – на шею, пилотку – на голову.
Данилов не желал себе признаваться в том, что был даже рад сомнительному и довольно бесцеремонному соседству. Одиночество плохо тем, что, если человек не занят конкретной работой, оно начинает быстро доставать пустопорожним умничаньем, и проблемы, так недавно казавшиеся забытыми или решенными, вдруг всплывают из глубин подсознания укоряющим набором совершенных несуразиц, приведших к вовсе уж плачевным результатам. А так... Можно, пусть мысленно, подосадовать на гундосый музон, позлословить про себя туповатых недорослей из джипа, впрочем чуть-чуть завидуя притом их немудрящей алчности и аппетиту к водке, мясу и девкам, и, чувствуя внутреннее превосходство, убедиться с затаенной тоской, что между тобою и Солнцем по-прежнему никого. Вполне простительная рефлексия для интеллектуала без определенных занятий.
Олег опустил голову на руки и закрыл глаза. Все звуки вокруг словно укрылись томным туманом, ему виделся уже какой-то желтый пляж, сине-лазурное море под выцветшим от зноя небом, треугольный парус, мающийся в дальнем мареве, затененная дорожка куда-то наверх, к белому дому, окруженному двором, занавешенным рыбацкими сетями, пряно пахнущими водорослями и морем... И сам он сидел на тенистой террасе за дощатым столом с запотевшим кувшином терпкого красного вина и знал, что в комнатах позади дремлет в пос-лелюбовной неге похожая на девчонку загорелая женщина с соломенными от солнца волосами, и маленький белоголовый мальчик спит в колыбели, и у его кроватки пахнет печеньем и молоком, и мальчик улыбается во сне, и сны его полны моря, любви и света... И он, Олег, знает, что жизнь продлится вечно, и сын вырастет и станет сильным, и море будет все так же ласкать берег, и рыбак под треугольным парусом будет все так же скользить по податливой глади где-то у горизонта, и счастье будет бесконечно...
...Полковнику никто не пишет, Полковника никто не жде-о-ет...
Данилов открыл глаза. Трое крепко подвыпивших стриженых пацанов заунывно тянули эту песню, поочередно прихлебывая ром из массивной цветастой бутылки.
Девчонка была почему-то одна. Ей вряд ли было больше пятнадцати. Она сидела на земле, вытянув ноги и прислонившись спиной к бамперу автомобиля, и тоже цедила из горлышка какое-то вино.
Сначала Олег хотел встать и уйти. Но вставать было лень: солнце грело спину, река несуетливо несла свои воды, обрывки сна еще бродили в мозгу, и Данилов хотел лишь одного: вернуться туда, в затененный двор, к белому дому и солоноватому запаху моря... Он закрыл глаза, нестройное пение стало постепенно удаляться, и снова заклубились под теплым бризом легкие занавески, и женщина с ребенком на руках сидела у моря на желтом песке, и волны добегали к ее ногам ласковыми курчавыми щенками.
Глава 7
Крик был пронзительным и резким. Олег принял его за крик раненой птицы; он поднял голову, но вместо далекого морского неба увидел ажурную крону дерева.
– Не-е-ет! Пустите! Не хочу!
Девчонку держали двое, заломив ей руки за спину и уложив грудью на капот машины. На ней остались только трусики и кроссовки. Стриженый верзила ухмыльнулся:
– Заткните ей пасть! Не хочет она... Кто девочку ужинает, тот ее и танцует... – гоготнул. – Пониже наклоните, – и одним движением порвал трусики и сдернул их.
Отступил на шаг, лакомо облизал губы:
– Ну надо же краля, а, Сазон? Просто конфетка! «Резинка» у кого есть?
– Да ладно, Хыпа, зараза заразу не берет, – хрипло отозвался Сазон. – Начинай уже, очередь ждет!
– Не-е-е-ет!
Крик девчонки был пронзителен. Данилов выругался про себя, – дура, подобрали, видно, покататься, тогда зачем садилась, зачем выпивала? Чего теперь орать? Он чуть привстал на локте, произнес:
– Ребятки, вы бы ласкою, что ли, а?
Хыпа обернулся:
– Че-го?
– По-моему, девочка не хочет.
– Ты чего, доходной? Лежи ветошью, понял? Пока мы добрые!
– А что, бываете злые?
– Че-го? – Хыпа оглянулся на Сазона. – Что это за петух драный, а, Сазон?
– Фильтруй базар, сявка! – резко ответил Олег. На секунду Хыпа смешался, окинул взглядом Данилова, но не заметил ни единой росписи.
– Понты гнешь, петушок? Ну ты допросился, сейчас Манькою станешь.
– Может, его к дереву прибить, Хыпа? Чтоб не отсвечивал? – подал голос второй подручный.