Любовь и дым
Шрифт:
— Она поступила так, как хотела сама, а не как ты хотела или как тебе это было бы необходимо на самом деле. Она никогда об этом не забывает. Вот почему, когда Эрин приехала сюда, она испугалась, что ты забираешь ее, что ты забьешь ей голову всякими фантазиями и она не сможет уже больше быть счастливой с нами.
— Я никогда не собиралась делать ничего подобного, — сказала Рива, покачав головой. — Я просто хотела дать Эрин что-то из того, чего у меня самой никогда не было.
Ботинки кивнул головой.
— Многого из этого у Маргарет тоже не было. Она никогда ничего не говорит, но я знаю, что ее беспокоит. Никогда она не имела по-настоящему
— Я не виновата. Я предлагала ей съездить вместе в Европу, и ты знаешь, вы оба можете всегда поехать в Колорадо или на острова.
— Мы знаем, но дело не в этом, а в тех людях, которых ты знаешь, которые знают тебя, в том, что ты можешь себе позволить, весь твой образ жизни. Иногда мне кажется, что она хотела бы хоть ненадолго превратиться в тебя.
— Ботинки, но так нельзя. У нее и так много всего есть. Есть ты, Эрин, люди, которые окружают ее всю жизнь, вся ваша долгая приличная семейная жизнь. У нее есть корни, настоящие друзья. Ей не приходится жить под постоянным пристальным взором посторонних, беспокоиться о том, что они говорят у нее за спиной. У нее есть ты, а не… — Рива замолчала. О некоторых вещах лучше было не говорить вовсе.
— Да, конечно. В основном она себя хорошо чувствует. Но есть дни, когда она сама себя ест поедом.
Рива остановила долгий взгляд на мужчине, который сидел напротив нее.
— Ты, должно быть, очень ее любишь, раз так хорошо ее понимаешь.
— Мы уже давно женаты, — ответил он, неловко ерзая в кресле.
— Да, и все эти годы ты заботился о моей дочери, обеспечивал ей стабильную семейную жизнь, давал ей домашний уют. Я всегда была тебе благодарна за это, хотя и не говорила слов признательности.
— Тебе не за что благодарить меня и сейчас, — сказал он, и голос его прозвучал грубовато. — Я отношусь к Эрин как к своей собственной дочери. Я всегда так к ней относился и всегда так буду относиться.
Рива улыбнулась, встретив его открытый взгляд. Потом она сказала:
— Я знаю, что Маргарет бывает резка и сварлива, но это не имеет значения. Она так много сделала для меня, что я обязана простить ей эти слабости.
— Она это тоже понимает, но не может порой с собой совладать. Я лишь боюсь, что она может потерять над собой контроль.
Рива взглянула в круглое, честное лицо и заметила, как Ботинки покраснел, заметила испарину, выступившую над его верхней губой, напряженность в его глазах. Ему стоило больших усилий так откровенно говорить о своей жене, но разговор был очень важным. Наконец до Ривы стало доходить, что Ботинки боится, как бы Маргарет не вынудила его сделать что-то, что ей самой не хотелось бы делать, — как она уже когда-то сделала много лет назад.
Она кивнула головой.
— Я помню об этом. Не беспокойся. Я ни за что не сделаю то, что не хочу делать.
— Возможно, — сказал он. — Боюсь только, что ты не отличишь своего истинного желания от того, что тебе внушат.
Рива ничего не ответила, потому что растерялась.
Ноэль рано покинул Бон Ви. Он знал, что это — трусость. У него не было желания вести бессмысленные разговоры за завтраком, не хотелось видеть Риву после всего, что произошло ночью между ними.
Он просто потерял над собой контроль.
Рива
Более того, он желал, чтобы она увидела в нем такого же сильного мужчину, как и в том, другом. Он мог бы достичь успеха. У Ривы было тонкое чутье на людей.
Но Боже правый, никогда он не ощущал такую зыбкость почвы под ногами, как тогда, в первую неделю в качестве военного советника во Вьетнаме. Но именно это ему было необходимо, когда отец выкинул его из родного гнезда ради невесты, которую они оба желали. Ноэль ощущал такую боль, такое разочарование, что для него не имело никакого значения, жив он или мертв Или он сам себя в этом убедил? Он понял, как дорога ему жизнь, когда над головой просвистел первый осколок снаряда. Жалость к самому себе, мелочная вздорность, из-за которой он и присоединился к морским пехотинцам, вместо того чтобы, приняв отставку, уехать работать в парижскую контору отцовской компании, — уступили место здоровой злости. Эта злость так и осталась с ним, помогла ему выжить, когда его пытались убить. Половина тех подвигов, за которые позже ему прикололи массу медалей на грудь, была совершена им лишь потому, что он просто отказался сделать хотя бы шаг в сторону. Он сделал так однажды, и навсегда оставил позади свое прошлое. И не намеревался больше к нему возвращаться.
Ноэлю нравилось самому вести машину, нравилось слышать двадцатицилиндровый мотор «БМВ-750-ИЛ», нравилось вписываться в изгибы Великой речной дороги, которая бежит вдоль Миссисипи. В его натуре была привычка управлять. Было ли это его преимуществом или недостатком — он не знал, ему было все равно. Большая часть людей, располагавших той или иной властью, слишком уж пеклись о своей безопасности. Они нанимали телохранителей, устанавливали противоугонные устройства в своих машинах. Даже Джордж, знала об этом Рива или нет, получил подготовку по защите своих пассажиров. Не говоря уж о том, что у него был большой запас прочности благодаря вьетнамскому опыту. Ноэль, однако, предпочитал полагаться на самое лучшее устройство в своей машине — пистолет, лежащий в перчаточном отделении «БМВ», на ношение которого он получил разрешение. И на себя, конечно.
Ему стало жарко, когда он вспомнил, как обнял вчера Риву. Уже давно у него не было женщины, целая вечность прошла с тех пор, как он прикасался к Риве. Он знал, как это будет, и именно так все и произошло. Запрещенные сладости. Он опять почувствовал себя дваддатиоднолетним юношей посреди бушующей трагедии Эдипа. Или это все было фарсом? Сейчас, по прошествии стольких лет, трудно сказать.
Что бы там ни было, в памяти его остался ее запах, вкус ее губ. Они были частью его самого, как будто бы даже им самим. Он вызывал ее образ тысячи раз во время бессонных ночей. Образ этот был теплым, чувственным. Она проскальзывала к нему в кровать, он будто бы даже ощущал ее наготу, ощущал ее нежные ласки, видел ее грациозные движения, это помогало ему, успокаивало его. Но реальность была такова, что заставляла его усомниться: в здравом ли он уме? Даже сейчас, думая об этом, он ощущал какой-то внутренний огонь, поглощающий все его существо. Ему стоило больших усилий, чтобы не показать, как больно ему было.