Любовь… любовь?
Шрифт:
Мы усаживаемся в автобус на первом этаже. Не думая о приличиях, я препираюсь со стариком Бейнзом о том, кто будет платить, но довольно быстро сдаюсь, увидев, что пассажиры начинают оглядываться на нас.
Пускай платят Бейнзы, вовсе ни к чему мне привлекать к себе внимание, чтобы все считали, будто я Зельмин ухажер. Она сидит рядом со мной у окошка. И все время болтает с матерью, которая сидит впереди, и подпрыгивает, точно маленькая. Юбка у нее задирается выше колен, и я чувствую, какая у нее горячая нога, когда она задевает меня ею, поэтому я отодвигаюсь на самый краешек сиденья и смотрю на покрасневшую шею старика Бейнза — у него раздражение
Минут через двадцать мы оказываемся уже за городом; и мы выходим из автобуса, и пересекаем дорогу, и движемся по тропинке, которая вьется через поле пшеницы с тяжелыми, налитыми колосьями, застывшими в неподвижности, точно на снимке. Жара стоит такая, что можно живьем изжариться. Мы огибаем ферму и углубляемся в лес. Деревья окружают нас и заслоняют солнце, дорожка становится узенькой и крутой. Мы идем гуськом, следом за мамашей Бейнз и то и дело спотыкаемся о корни, которые торчат из земли, крепкие и вздутые, как вены на руке старика. Немного спустя мы выходим на полянку. У подножия холма виден ручей, в котором отражается солнце. На том его берегу — поле для гольфа, где играют два-три субъекта. А дальше — поля, раскинувшиеся на многие мили, и мачты электропередач шагают по ним, как некие существа в научно-фантастическом фильме.
— Вот здесь мы и остановимся, — говорит мамаша Бейнз, бросает свою сумку на землю и сама плюхается на траву, словно полтонны песку.
Старик Бейнз стреляет в меня глазом, и я передаю ему транзистор. Он вынимает его из футляра, включает и, растянувшись на траве, приставляет к самому уху, точно боится, что приемник слишком маленький и он ничего не услышит.
Мамаша Бейнз снимает туфли и откидывает волосы со лба. Потом опускает руки на колени, переплетает пальцы и с довольным видом озирается вокруг.
— Надо бы нам приезжать сюда почаще, — говорит она, — а не торчать в этом пыльном городе. — Она как-то странно смотрит сначала на Зельму, потом на меня. — Мы с твоим отцом частенько бывали здесь, когда он за мной ухаживал, — говорит она. — Правда, Джордж?
Старик Бейнз изрекает только: «М-м-м?», в ответ на что мамаша Бейнз поворачивает голову и бросает на него такой взгляд, от которого кому угодно станет не по себе.
— Надеюсь, ты не собираешься влезть внутрь этой штуки? Или так и прилипнешь к ней на весь день? — говорит она. — Если ты ничего умнее придумать не можешь, сидел бы дома.
— А я и хотел сидеть дома, — говорит он и постукивает пальцем по приемнику. — Что-то ничего не слышу. — Он берет приемник в обе руки и встряхивает.
— А ну, — говорю я, — дайте-ка мне.
Мамаша Бейнз тяжко вздыхает.
— Ну вот, выехали, называется, на природу, а они ничего лучшего не придумают, как крутить свое радио!
Немного погодя она посылает Зельму на ферму за кипятком. К этому времени мы со стариком Бейнзом извлекли из приемника такое количество деталей, что теперь остается только развинтить его отверткой. Все его внутренности лежат на моем носовом платке, разостланном на траве, и я ошалело смотрю на них, начиная сомневаться, не слишком ли далеко мы зашли.
А старик Бейнз уже потерял к этому делу всякий интерес и сидит в сторонке, смотрит на поляну, жует травинку и чего-то бормочет про себя. Похоже, он говорит: «Интересно, как там они…» Чертовски его волнует этот крикетный матч.
Скоро возвращается Зельма с кипятком, и мамаша Бейнз вытаскивает кружки.
— А ну, идите сюда, мужчины. Давайте выпьем чайку.
Мы
Когда мы покончили с чаем, Зельма берет кувшин из-под кипятка.
— Я могу это отнести, если хотите, — говорю я. А сам думаю: все-таки прогуляюсь, глядишь — и время пройдет.
Мамаша Бейнз поднимает на нас глаза.
— А почему бы вам не пойти обоим?
Я-то предпочел бы идти один, но я пожимаю плечами.
— Пожалуйста.
Мы пускаемся в путь по дорожке, вьющейся под деревьями. Здесь немного прохладнее, но я уже основательно вспотел, и рубашка прилипла у меня к телу. Зельма тоже. Платье у нее и без того было узкое, а сейчас кажется, будто оно прямо-таки наклеено на нее. Солнце бьет нам в глаза, когда мы у фермы выходим из тени деревьев, — оно слепит, отражаясь от белых стен. Тишина стоит мертвая, вокруг никаких признаков жизни — только несколько кур клюют зерно, да большой красный петух расхаживает среди них, точно владетельный князь.
— Тут можно было бы бифштекс зажарить, — дотронувшись ладонью до каменных плит крыльца, говорю я Зельме, когда она выходит из дома, говорю просто так, чтобы поддержать разговор.
— Ну и жарища, правда? — говорит она и хлопает руками, точно разъяренная старая наседка крыльями. — Хотела бы я быть у моря. Даже и не у моря, а прямо в море.
Мы снова входим в лес и идем по дорожке. От нее ответвляется другая, более узкая и крутая, ведущая через заросли папоротника вниз, к ручью.
— Пойдем туда, — говорит Зельма и сворачивает на дорожку, прежде чем я успеваю сказать «да» или «нет». Она бежит впереди, — я следом, и, когда я выхожу на поросший травою берег в том месте, где ручей делает излучину, она уже сидит и снимает сандалии.
— Пойду пошлепаю по воде, — говорит она. — А ты?
Я не люблю бродить по воде, поэтому отрицательно качаю головой и вытягиваюсь на берегу, а она уходит. Я жую травинку и смотрю на то, как она резвится в воде, подобрав юбку и давая мне возможность вволю налюбоваться ее ногами выше колен.
Довольно скоро я вижу, что она уж очень разошлась, и говорю ей, чтоб она там поосторожнее — дно-то каменистое. Но она только хохочет и подпрыгивает высоко над водой. Ну, это ее дело, только было подумал я, как она вдруг пошатнулась, лицо ее исказилось, и она замахала руками, пытаясь удержать равновесие. Секунду до меня ничего не доходит, а потом я понимаю, что она вовсе не прикидывается, и бросаюсь к ней на помощь. Не успеваю я опомниться, как правая моя нога уже по колено в воде, а руки крепко обнимают Зельму. Я передвигаю руку, чтобы удобнее было, и чувствую, как пальцы мои погружаются в ее мягкую грудь.
Благополучно доставив ее на берег, я смотрю на себя: брючина у меня мокрая, хоть выжимай, и туфля — тоже. Но меня почему-то это нимало не беспокоит.
Вот рука — другое дело. С ней что-то творится неладное. Точно под пальцами у меня все еще мягкая грудь Зельмы.
Я бросаю на нее взгляд и вижу: она лежит на траве и дрыгает ногами в воздухе.
— Ты содрала себе кожу.
Она с трудом переводит дух и ничего не говорит. Тогда я опускаюсь возле нее на колени, вытираю ей ногу чистым носовым платком и делаю из него повязку.