Любовь… любовь?
Шрифт:
— О, я уже давно об этом раздумываю, — сказала Ева, продолжая стоять за креслом. — Достаточно было сравнить несколько дат, чтоб убедиться.
— Ты сказала об этом Эрику?
— Нет.
— А собираешься сказать?
— Не вижу в этом надобности.
— Я тоже, — сказала миссис Скерридж. — Но ведь не думаешь же ты, что это может иметь какое-то значение?
— Не знаю, — откровенно призналась Ева. — Он… Видишь ли, он в некоторых вопросах держится очень строгих правил, наш Эрик. И мне не хотелось бы портить…
— Но никто не может назвать тебя незаконнорожденной, Ева, — сказала миссис Скерридж. — Мы же поженились за много месяцев до того, как ты… — Она посмотрела в огонь. — Извини меня, девонька, я никогда
— Тебе, во всяком случае, не за что извиняться. — Ева поджала губы. — Не ты виновата в этом, а он.
— Нельзя так ненавидеть своего отца, Ева.
— Да как я могу относиться к нему иначе, когда все, что с ним связано, сплошная мерзость? Он испортил тебе жизнь и испортил бы мне, если б я не воспротивилась. Он даже жениться по-человечески не мог, и тебя к себе привязал только потому, что ты в беду попала.
— Ничего подобного, совсем все было не так, — с силой сказала мать. — Он в те дни был другой. Ты бы не поверила, насколько другой.
— Это ты говоришь. А я его таким не помню. Мой отец всегда был человеком с крепким кулаком и подлой душой, этакая старая дрянь, да он понятия не имеет, что такое приличная жизнь, все готов просадить на свои пари.
— Ах, Ева, Ева…
— Извини, — сказала она, — но у меня просто все кипит при одной мысли о нем.
— Взгляни-ка сюда, — сказала мать. — Полистай этот альбом на столе: ты увидишь тут отца, каким он был раньше.
Ева подошла к столу и приподняла крышку альбома.
— Что-то я не помню этого альбома.
— Может, я тебе и показывала его, да только ты, наверно, тогда была маленькая. Я сама много лет не держала его в руках. А вспомнила я о нем, когда услышала эту старинную музыку по радио. И все прошлое всколыхнулось во мне.
Ева придвинула стул и села к столу.
— А он совсем недурно выглядел в молодости…
— Живой, стройный, щеголеватый — вот какой он был, — сказала миссис Скерридж. — А какой веселый, честный, работящий. Мне было двадцать два года, когда мы встретились. Я до него ни с одним мужчиной не разговаривала — разве что здоровалась. Я ведь нигде не работала, потому что твой дедушка хотел, чтобы я вела его хозяйство. А в доме у твоего дедушки было очень тяжко — невесело было, мертво. Все разговоры только о боге. Господь, господь, господь с утра до вечера. И господь этот был не веселый и любящий, а такой, каким представлял его себе твой дед. Господь десяти заповедей. Не смей, не дерзай. У твоего дедушки бог был на языке, а лед в сердце. Я однажды услышала, как кто-то сказал это про него, и навсегда запомнила. На каждый случай жизни у него была своя присказка. «Игроки никогда не выигрывают» — это я все время вспоминаю. «Иной раз может показаться, — говорил, бывало, он, — что вот пришла удача, ан нет: за грехи всегда взыщется». Жесткий был человек, несгибаемый. Никогда в жизни я не видела, чтоб он смягчился.
Твой отец всего только раз и зашел ко мне, но дед даже на порог его не пустил: сказал, что он мне не подходит. Он ведь был из бедной семьи, да к тому же отец его сидел в тюрьме за избиение хозяина. А твой дедушка и представить себе не мог, чтоб рабочий мог на хозяина руку поднять. У него у самого было с полдюжины рабочих, и он правил ими железной рукой. Работу в ту пору не так-то просто было найти, и они не смели жаловаться. Вот и пришлось мне встречаться с твоим отцом потихоньку, когда удавалось сбежать из дому. Это было самое счастливое время в моей жизни. Он принес в мою жизнь радость и тепло, и я готова была идти за ним на край света…
Расписались мы у мэра, когда узнали, что ты должна правиться на свет. Твой дед к тому времени отступился от меня. Он не считал нас женатыми — мы, на его взгляд, жили во грехе, потому что во грехе зачали тебя. Но нам было все равно. Мы тогда были очень счастливы…
— Отчего же он так изменился? — спросила Ева. — Что сделало его таким, как сейчас?
— Многое меняет человека. Невезение, слабость характера. Когда с твоим дедушкой случился удар, от которого он и умер, отец твой сидел без работы. Мы еле-еле сводили концы с концами. А все деньги твоего дедушки пошли попам и на всякие благие нужды. Мы не получили ни пенни. Он сошел в могилу, не простив нас, и твой отец не мог ему этого простить. Он озлобился. Годы это были тяжелые для многих людей. И вся жизнь впереди представлялась твоему отцу безрадостной — гни спину в шахте, а в награду — испорченное здоровье или мгновенная смерть под землей. И вот он начал мечтать о легком заработке. Ему захотелось разбогатеть быстро, чтобы не тратить лишнего пота и сил. В него точно бес вселился и стал направлять его жизнь. Все остальное потеряло для него значение. Все могло пойти прахом. Ну, а сейчас уже поздно. Он теперь никогда не изменится. Но я дала обет, Ева. Я сказала, что буду делить с ним жизнь и в радости и в горе, а ведь нельзя выполнять свое слово, если это легко, и не выполнять, если трудно. Я сама выбрала себе такую жизнь, и никуда мне от этого не сбежать…
Под влиянием внезапного порыва Ева упала на колени подле кресла матери, схватила ее заскорузлую от работы руку и в приливе чувств прижалась к ней лицом.
— Ах, мама, мама, уйдем отсюда со мной. Уйдем сегодня же. Брось все это и поставь на этом крест. Я улажу все с Эриком. Он хороший, он поймет.
Миссис Скерридж тихонько высвободила руку и погладила дочь по голове.
— Нет, доченька. Спасибо тебе за то, что ты сказала, но мое место — рядом с твоим отцом до тех пор, пока я нужна ему.
Толпа, растекавшаяся со стадиона, где происходили собачьи бега, уносила с собой Скерриджа, разбогатевшего сегодня на шесть фунтов. Но его это мало радовало. Он знал, что на будущей неделе или через неделю он все снова потеряет, а может быть, потеряет и куда больше. Конечная цель у него была другая; эти мелкие выигрыши приносили ему лишь минутное удовлетворение, и лишь под влиянием беса, ни на минуту не оставлявшего его в покое, он из недели в неделю являлся сюда. В конце переулка он повернул направо и пошел по тротуару, нахохлившись, упрятав подбородок в воротник пальто, глубоко засунув руки в карманы, не выпуская потухшей сигареты изо рта. Щеки его запали, тонкий нос заострился, а светлые глаза слезились от колючего ветра, гулявшего по улицам, поднимая мусор на тротуарах и покрывая лужи льдинками. Одет он был так же, как одевался в скудные 30-е годы: потертое пальто, засаленная клетчатая кепка, на шее, скрывая отсутствие воротничка и галстука, — шелковый шарф. Эра благоденствия не оставила на Скерридже никакого следа.
Шел он в привокзальную таверну, где обычно проводил по субботам вечера, и, когда уже подходил к двери, услышал свое имя, произнесенное веселыми и слегка охрипшими от пива голосами.
— Фред! Эй, Фред! — окликнули его двое, приближавшиеся к таверне с противоположной стороны.
Он остановился, узнал их. И когда они подошли ближе, поздоровался с ними кивком головы.
— Привет, Чарли! Привет, Уилли!
Одеты они были лучше Скерриджа, хотя, как и он, принадлежали к углекопам — к тем, кто рубил уголь и зашибал большую деньгу, к элите шахты. Тот, которого звали, Чарли, повыше ростом, остановился, обхватив за плечи своего спутника.
— Это старина Фред, Уилли, — сказал он. — Ты ведь знаешь Фреда, правда, Уилли?
Уилли сказал, что да, он знает Фреда.
— Еще бы, черт побери, ты его не знал, — сказал Чарли. — Все знают Фреда. Душа общества у нас Фред. Каждую субботу бывает здесь, а все остальные вечера на неделе — в каком-нибудь другом кабаке. Если, конечно, не на бегах. Когда он не в кабаке, то на собачьих бегах, а когда не на собачьих бегах, то в кабаке. А если его нет ни там, ни тут, где, по-твоему, Уилли, он находится?