Любовь у подножия трона (новеллы)
Шрифт:
— Иди, иди! – прошептала она, нетерпеливо поводя рукой, смертельно боясь, что чужой недобрый взгляд вдруг увидит его, замершего под окном императрицы, с растрепанными волосами, одетого кое-как. Но Алексей стоял неподвижно, словно околдованный. Чудилось, лишь только выпустив ее из объятий, он тотчас перестал верить в то, что это и в самом деле было. Что это свершилось меж ними! Что он владел ею – той, кого боготворил уж давно, кому поклонялся лишь издали. И теперь она его… она жена его теперь!
Неужели это так?
За эту ночь Елизавета научилась читать в его глазах, в его сердце. Она поняла его сомнение, его страх. Наклонилась вперед и чуть слышно произнесла:
— Да. Да!
Он понял. Она подтверждала, что все слова, которые были сказаны нынче, все клятвы, которыми они обменялись,
Просияв мальчишеской, ошалело–счастливой улыбкой, он махнул рукой – и канул в заросли сирени.
Днем Елизавета нарочно пошла под свое окошко и сорвала несколько смятых левкоев. И до вечера не расставалась с ними. Эти цветы, смятые Алексеем, были залогом того, что он еще вернется к ней!
И, конечно, он вернулся.
Раньше Елизавета даже не подозревала, что огромный, просторный, пустынный Зимний дворец до такой степени перенаселен людьми. Эти посторонние люди откуда-то постоянно возникали – в самые неподходящие минуты, стоило только увериться, что они вдвоем и можно кинуться друг к другу, прижаться, скользнуть губами по губам в торопливом поцелуе или хотя бы сплести пальцы в таком отчаянном порыве, что дрожь пронизывала тело. При звуке чужих шагов иногда успевали скрыться за портьерой, за выступом стены, за какой-нибудь статуей… Иногда не успевали, и тогда случайный докучливый человек мог увидеть императрицу, которая со своим всегдашним отрешенным видом шла куда-нибудь, а поодаль тянулся в почтительный фрунт некий кавалергард.
Им пока везло, их еще никто не застиг во время этих стремительных, мимолетных, упоительных и мучительных прикосновений. Однако этих кратких, поспешных ласк им было мало. Они писали друг другу, а поскольку преданных людей у них было мало (слуги Алексея отдали бы жизнь за своего господина, но во дворец им хода не было, а Елизавета вообще никому из своего окружения не могла довериться), то разлученные любовники оставляли эти пылкие послания, написанные нарочно измененным почерком, в условных почтовых ящиках: за картиной, в мраморном колчане мраморного лучника, в глубине драгоценной расписной вазы, в дупле дерева – в этом трогательном почтовом ящике, обычном для всех романтических, безнадежных влюбленных…
Потом Алексей снял дом на Сергиевской, и порою Елизавете удавалось выскользнуть из дворца под покровом темноты и приехать к нему на торопливое ночное свидание. Иной раз она даже брала извозчика, который видел перед собой только настороженную, замкнутую даму в черном и не мог, конечно, даже и предположить, кого и зачем везет. Однако убежать из дворца удавалось очень редко. И тогда Охотников пытался сам прорваться к ней.
Немыслимо, на какие ухищрения приходилось идти Алексею, чтобы проводить ночи со своей возлюбленной. Чтобы освободить ему путь, Елизавета удаляла фрейлин под какими-то безумными предлогами. Они уж начали плечиками пожимать и многозначительно закатывать глазки по поводу того, что государыня вечерами чудит и то и дело норовит дать своим дамам одно поручение нелепее другого. Некоторые, самые ехидные, высказывали предположения, что императрица, заброшенная мужем, уклоняющаяся от балов, приемов, торжеств, не иначе как немного повредилась в уме. Ну и пусть бы ехидствовали ехидные! Беда в том, что другие придворные, более приметливые и менее легковерные, уже начали складывать два и два и получать четыре. Да еще садовники принялись недоумевать, отчего это клумбы под окнами императрицы, в Зимнем ли дворце, в Царском ли Селе, в Петергофе, непременно вытоптаны.
Поползли слушки, слухи, домыслы, предположения… Наконец кто-то осмелился высказать свои мысли по этому поводу вслух. И скоро весь двор втихомолку обсуждал новость: у императрицы имеется фаворит, а попросту – любовник, и это не кто иной, как кавалергард, штаб–ротмистр Алексей Охотников.
Поскольку связь императора Александра с прекрасной Марией Нарышкиной уже перестала быть острой новостью, на вести о распутстве Елизаветы двор набросился с жадностью, как голодный на кусок пирога. Понадобилось самое малое время, чтобы, покочевав по закоулкам двора, невероятная новость дошла до ушей царской семьи.
Первым
Знала о случившемся и Елизавета. Она и прежде-то относилась к деверю с отвращением, помня, как оклеветал он свою жену, великую княгиню Анну Федоровну, некогда звавшуюся принцессой Юлианой Кобургской, которая была единственной подругой Елизаветы при русском дворе. Анна, обвиненная в супружеской измене подкупленным штаб–ротмистром Линевым, вот уже три года как уехала в Германию, и единственно возможной для нее местью гнусному супругу был отказ дать согласие на развод. В отличие от вдовствующей императрицы Марии Федоровны, которая Анну всегда недолюбливала из-за какой-то древней вражды дома Вюртембергского, к которому она сама принадлежала, с Кобургским, и радостно поверила клевете, Елизавета не только посмела в этом усомниться, но и упрекнула Константина во лжи. С тех пор она заслужила ненависть деверя. Еще когда отношения Елизаветы с мужем были хороши, великий князь побаивался откровенно проявлять свою неприязнь, однако теперь братья некоторым образом вновь породнились, взяв в любовницы родных сестер Святополк–Четвертинских, Жанетту и Марию (в замужестве Нарышкину), и Константин перестал сдерживаться. Он пришел в восторг, узнав, что невестка его вновь согрешила, ибо в былой связи ее с Адамом Чарторыйским никогда не сомневался. И с нескрываемым злорадством сообщил об этом Александру.
Однако старший брат обманул его ожидания.
Александр даже бровью не повел в ответ на запальчивую речь Константина. И, уж конечно, не бросился грязной метлой выгонять изменницу из дворца. Он явно не желал обсуждать ее поведение ни с кем, даже с братом.
Для такого благородства было много причин. Во–первых, Александр был настолько счастлив с Марией Нарышкиной, что это счастье смягчило его сердце. Во–вторых, он не мог не чувствовать своей вины перед Елизаветой. В нем вообще всегда, всю жизнь, во многих поступках, весьма причудливо сочеталось острое осознание своей вины и желание снять ее с себя во что бы то ни стало. Это особенно ярко проявилось в ночь переворота 11 марта 1801 года, когда Александр фактически дал согласие на убийство отца, но потом впал из-за свершившегося в ужасный шок. Как ни странно, только Елизавете удалось поддержать его бодрость и напомнить, что нужно не рыдать и трястись от страха, а управлять страной. Именно Елизавета удержала его от желания отправить на плаху всех участников переворота – чтобы не осталось свидетелей постыдного поведения нового императора. За эту силу духа Александр всегда оставался благодарен жене и в то же время стыдился ее. И себя, себя стыдился он – за то, что унижает ее, изменяет ей, что не способен оценить ее по достоинству. Поэтому закрыть глаза на ее измену – это было самое малое, что он мог для нее сделать.
Константин был не просто изумлен этой терпимостью – буквально сражен наповал! Он решил, что брат чего-то не понял, и снова повторил ему всю историю – на сей раз изрядно приукрашенную. Он был большим мастаком в изобретении гнусных подробностей. В этой области его фантазия работала отменно. Александр, впрочем, знал своего братца и остался прохладен к его измышлениям. Его лицо не дрогнуло, даже когда Константин пустил в ход тяжелую артиллерию, свое последнее оружие, и сообщил брату о том, что жена его беременна от Охотникова.