Любовь в эпоху перемен
Шрифт:
Когда мятежный мэтр закончил читать, как оказалось, поэму, креветки разошлись по желудкам избранных. Сиротливо оплывал ощипанный ледяной орел. От рыбин остались только удивленные головы, а из пустых устричных раковин торчали окурки. Бедный журналист решил хотя бы выпить под недоеденный кем-то сыр, но едва прицелился к новой порции виски, как его подхватил под руку фээргешник, свободно говоривший по-русски. Он завел речь о том, что с приходом в МИД изумительного грузина Эдуарда Шеварднадзе на место буки Громыко, которого на Западе прозвали «Мистер Нет», пахнуло наконец свободой и новым мышлением. Скорятин на всякий случай кивал, недоумевая, какой еще свободы ждут простодушные
Когда наконец удалось отвязаться от немца, кончилась и выпивка. Зал почти опустел. Марина щебетала по-английски с узколицым рыжим британцем. Пьяный авангардист объяснял смуглой официантке, собиравшей на поднос объедки, что «Черный квадрат» — дурилка для лохов, мазня недоумка, игравшего в революцию формы.
— Если ты революционер, сначала нарисуй цветок так, чтобы пчела ошиблась! Верно?
— Yes, yes, — кивала мулатка, ничего не понимая.
— Ты вот что, гогеновка, забегай ко мне в мастерскую на Покровке. Я с тебя такую «нюшку» спишу — старик Энгр в гробу перевернется! Только не брейся! Не люблю.
Со временем Гена освоился в свете. Фуршетному мастерству он учился у правозащитников. Те неведомым образом угадывали, откуда должны вынести поднос с новыми закусками, первыми оказывались у жратвы, набирали в тарелки с верхом и умели в одной руке уместить сразу несколько бокалов вина или рюмок водки. Наевшись и напившись, они начинали ко всем приставать с разговорами о бесправии советских заключенных, повествуя об узниках с таким надрывом, словно во всех других странах за сидельцами ухаживали, как в цековском санатории.
Спецкор тоже намастачился первым пробиваться к ледяной горке с устрицами, добывать тарталетки с гомеопатическими порциями черной икры, вырывать лучшие куски жареного барашка и ухватывать самый экзотический десерт. Он усвоил, что первыми заканчиваются коньяк и шампанское, следом — виски и красное вино, а водку наливают до конца. От ненужных разговоров Гена теперь уходил со скользким изяществом вьюна: «Минутку, коллега, я только отдам жене ключи от машины!» И поминай как звали!
Но лучше всех было Марине. Она оказывала магическое действие на официантов — халдеи наперебой подносили ей самое вкусное, следили, чтобы ее бокал никогда не пустовал. Хороша была, молода, магнитила мужиков, особенно во хмелю, — только по утрам мрачно замечала в зеркале мешки под глазами. Пожалуй, тогда и начался ее гиблый роман с алкоголем. У жены завелись подружки, сотрудницы посольств и жены дипломатов, что немудрено. Во-первых, она свободно трещала по-английски: спецшкола есть спецшкола. Во-вторых, ее новые приятельницы были с той же грядки, хоть из разных стран: такие же взгляды, прищуры, ужимки, усмешки, даже мужики им нравились общие, и они коллективно млели от американского репортера Кохандрецкого, похожего на грустного дятла. Впрочем, одна из подруг — Юдит оказалась лесбиянкой, и однажды Ласская, готовясь ко сну, со смехом рассказала, что та пыталась назначить ей свидание.
— Может, попробовать? — мечтательно спросила жена.
— Попробуй, — кивнул он, уже зная о ее шашнях с Исидором.
Как-то у «фиников» Гена познакомился с Арвидом Метисом — советником эстонского посольства. Тот поначалу держался величаво, будто полпред Римской империи периода расцвета, но потом выяснилось, что он закончил журфак в год, когда Скорятин туда поступил. Арви сразу очеловечился, утратил даже протяжно-снисходительный акцент. Они выпили за студенческую вольницу, стали вспоминать преподавателей и конечно же всеобщего любимца Гриву — Григория Васильевича Соболя, читавшего курс эстетики. Доцент в самом деле носил на голове настоящую гриву, был вольнодумцем и пострадал за свои взгляды. Соболь утверждал, что партийность, как и классовость, не всегда была присуща искусству, которое возникло еще в доклассовых пещерах. Эту простую и очевидную мысль почему-то наотрез отказывались принимать наверху, особенно Суслов, видимо полагая, будто кроманьонец, рисуя мамонта на камне, выражал интересы пролетариата эпохи палеолита. Идеологические начальники и кураторы постоянно устраивали Гриве выволочки в прессе, на конференциях и собраниях, он горячился, доказывал, взывал к Энгельсу (Маркса не любил за русофобию), поссорился с научным миром, получил партийный выговор, загремел в больницу и с тех пор лекций, к огорчению любивших его студентов, не читал. Вот и скажите: стоило травить человека из-за чистоты марксистских догм, которые вскоре выбросили на помойку, как диван, обжитый неуморимыми тараканами? Но посольства Гриву не приглашали, так как после 1991-го он вдруг объявил, что марксизм хоть и не всесилен, однако другие социальные теории рядом с ним подобны бабушкиным очкам в сравнении с телескопом.
Зато Гена приметил как-то на приеме другого своего преподавателя — профессора Шарыгина: истматик жадно грыз хвост лангуста. Его лекции были, помнится, унылы, точно застолье диабетика. Но
Все хохотали, было очень смешно! А теперь задумаешься: стоило ли выбираться из-под теплых, привычных ягодиц тетушки КПСС, чтобы угодить под костлявую, вечно ерзающую задницу Кошмарика?
Гена по приглашению Арви ездил в Тарту с лекциями о свободе слова, которой нет и быть не может, ибо каждый считает свободой свое право говорить то, что хочется, и не слышать того, с кем не согласен. Отсутствие одного из этих прав воспринимается как цензура. А ведь предупреждал Танкист. Как в воду глядел борец с долгоносиками на родных нивах! Но признать это вслух — значит навсегда выпасть из обоймы, вылететь из «Мымры», лишиться всего: положения, денег, поездок, тех же посольских приемов — и приземлиться в переходе под Киевским вокзалом, рядом с Ренатом. Зачем? Чтобы сказать правду? Нет, чтобы в своих окопных листках нести ересь, которая выглядит правдоподобной лишь потому, что выкрикивают ее обиженные и обманутые. Нытье ябедника О. Шмерца тоже когда-то казалось чистейшей правдой. А теперь? Однажды по фуршетным рядам пробежал шепот: «Сахаров, сам Сахаров приехал!» В расступившейся, как море перед Моисеем, жующей толпе показался седенький задохлик с прощающей улыбкой. Его сопровождала рыжая Боннэр, похожая на усача-конвоира. Академик выпил рюмочку, ожил и зашелестел какую-то общечеловеческую напраслину про Советский Союз. А разве плохая была страна? Нет, вовсе даже не плохая…
Возглавив «Мымру», Скорятин ходил на приемы, как на работу, взором профессионала сразу угадывал, какова будет сегодня кормежка и сколько запасено спиртного, определял, кто из гостей пришел выпить, закусить и поболтать, а кто при исполнении. Он избегал прилипчивых атташе, которые старались втянуть в какой-нибудь мутный разговор, а потом вглядывались в тебя с прищуром доктора, ищущего нужный диагноз. Из раза в раз повторялось одно и то же: солидная публика, пообщавшись, расходилась, следом, доедая десерт, разбегались любители пожрать-выпить на халяву. И только былые диссиденты под ненавидящими взглядами официантов продолжали во хмелю спорить у запятнанных столов о том, на сколько лимитрофов надо распилить Россию для всемирного спокойствия.
Бывая на приемах без жены, Гена иногда флиртовал, и небезрезультатно. Однажды шаткая экзальтированная дама с неясным гражданством вызвалась подвезти его домой на своем маленьком «рено», но, едва сели в машину, затряслась и припала к нему с жадным всхлипом, словно питалась исключительно мужским семенем. Столкнувшись через месяц на новом приеме, оба сделали вид, что не знакомы.
Теперь, закусив и взяв бокал, Скорятин, избегая пустых разговоров, шел осматривать недоступные прежде хоромы посольств, расположенных обычно в особняках начала века. В молодости, гуляя по Москве, он часто останавливался возле этих каменных грез в стиле «модерн» с затейливыми эркерами и башенками, островерхими чешуйчатыми кровлями, стрельчатыми или же извилистыми оконными переплетами, мрачными лепными маскаронами, майоликовыми фризами и округлыми углами. Среди примелькавшихся столичных строений они завораживали, как оранжерейные диковины, объявившиеся в луговом простоцветье. Впрочем, эти странные дома обыкновенно были полускрыты высокими заборами с автоматическими воротами, а возле металлических будок топтались скучающие милиционеры. Иногда створки медленно раздвигались — и оттуда, из ухоженного внутреннего дворика выезжал черный лимузин с гербовым флажком на капоте. За зеленым сумраком стекол угадывался гордый силуэт посла.
Скорятин бродил по доступным комнатам запретных зданий, дивясь выдумке зодчих и декораторов, а главное — бесшабашному богатству людей, строивших такое перед самой революцией. Они и не подозревали, что скоро смекалистые большевики, перенеся с испугу столицу из протокольного Питера в распустеху-Москву, расквартируют по декадентским особнякам посольства держав, нехотя признавших Советскую Россию. Почему именно там? Очевидно, из-за новейших по тем годам житейских удобств, включая ватерклозеты. Не краснеть же перед Европой!